Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А я говорю: «плакала»! – вскрикнула Нина. – Потому что я так чувствую. А вы чувствуете иначе, ну и пожалуйста.
Махнув рукой, Левин, как мальчик, взбежал вверх по лестнице и увидел, что жена примеряет летнее платье перед зеркалом.
– Все забываю, это какой цвет? – сокрушенно сказала Зоя. – Вот вижу: пальтишко. А цвет забываю.
– Синий. Синий, милая.
– А, синий! – облегченно воскликнула жена. – Но ты мне скажи: какой синий? И что это: «синий»?
Она вдруг застенчиво прикрыла ладонью голую грудь и подошла к нему мелкими шажками, которые за последние полгода полностью вытеснили ее прежнюю походку.
– Люблю тебя, Вадик, – сказала она. – А ты любишь «синий»?
Левин молча, тоскливо смотрел на нее.
– Меня тут не любят, – сказала жена. – Они любят «синий». Какая я «синий»? Скажи им всем, Вадик.
Внизу громко зазвонил Нинин мобильный, она подошла. Сказала «алле» и замолкла. Потом пробормотала на своем ужасном английском:
– Йес. Ноу. (Да. Нет.)
Опять замолчала. Левин подумал, что звонят из каких-то эмиграционных служб, и связан звонок с тем, что Нина подала документы на получение «зеленой карточки». Она не поймет то, что ей говорят, нужно помочь.
Он спустился. Нина держала телефонную трубку у уха, глаза ее были расширены.
– Что с вами? – негромко спросил Левин. – Кто это?
Она молча передала ему трубку.
– Your husbasnd has been hospitalised, he is in our emergency room. – Левин услышал мягкий, низкий хрипловатый голос, который характерен для немолодых чернокожих женщин, хороших хозяек, заботливых медсестер и больничных нянечек. – Please, come. We need you here[1].
– I m missis Lopuhin friend. She doesn t speak any English, – сказал Левин. – What s wrong with her husband? What happened?[2]
Нина смотрела на него так, будто ничего из того, что он сейчас скажет, не имеет никакого значения. На ее лице установилось твердое тупое желание обрубить все концы и не позволить ни ему, ни Зое, ни Лопухину помешать ей встретить завтра утром Колю и быть с ним. Не важно, где. Просто быть с ним.
– Нужно поехать в больницу к Лопухину, – сказал Левин, закончив разговор с медсестрой. – Он попал туда по «Скорой», без сознания. Завтра утром будет решаться вопрос ампутации.
– А я-то при чем? – спросила она, глядя, как это часто бывало в разговорах с Левиным, исподлобья.
– Вы, – еле сдерживаясь, произнес Левин, – его официальная жена. Если он, находясь в таком тяжелом положении, как сейчас, не сможет принять решения, вы должны будете принять его.
– И что? И бумаги должна подписать?
– Наверное, да. Но я точно не знаю.
– Не буду, – сказала она, отвернувшись. – Вы в Бога не верите, вам все равно. А я не хочу греха на душу брать.
– Я что-то вас не понимаю совсем. Ведь он вам помог. Вы помните, как он помог?
Она закрыла лицо руками и так стремительно выбежала из комнаты, что чуть не упала, зацепившись за угол ковра.
* * *
В своей комнате Нина плотно затворила дверь и встала на колени перед иконой Николая Угодника. Дикая тоска по совсем недавнему времени, когда было скудно, темно, голосисто, но не было страшно – не так, как сейчас, – всю сжала ее.
«Да что ж они так навалились и мучают?» – подумала она с каким-то детским бессильным отчаяньем.
И вдруг поняла, что все это не так. Что просто такая вот жизнь у людей. Где каждому кажется, что его мучают.
– О всесвятый Николае, угодниче преизрядный Господень, теплый мой заступниче!
Помози мне, грешной…
Она не успела дочитать молитвы, не успела пригладить растрепанные волосы. Левин постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел:
– Сегодня уже нечего ехать. Его перевели в палату, он спит. Завтра там нужно быть ровно в восемь. Я разговаривал с врачом. Ко всему у него еще и проблемы с сердцем.
– Я не могу завтра в восемь, – сказала она, и лицо ее стало упрямым, незрячим. – Я Колю поеду встречать.
– Пошел к черту Коля! – заорал Левин. – Ты хоть понимаешь, о чем идет речь?
Он хлопнул дверью так, что задрожали стекла. Она прижалась к ним горячим лбом, машинально следя мокрыми глазами за сумрачно-алыми, с синевой, почти прозрачными облаками…
* * *
Левин проснулся в половине десятого. В доме стояла настоянная на влажных ночных запахах лета тишина. Ему вдруг вспомнилось что-то очень-очень далекое, детское: тихое утро на даче, радостный застенчивый запах цветов с клумбы у самой террасы, кусок потолка, до того нагретый солнцем, что с застывшей капли смолы на одной из балок вот-вот и закапают желтые слезы.
«Черт возьми, как быстро прошла жизнь! – без всякого сожаления и злости подумал Левин. – Жизнь прошла, а я остался».
Он вспомнил о том, что жена неизлечимо больна, домработница устраивает истерики, работа осточертела, впереди – одни испытания, а о том, что встретится женщина, которую можно будет обнять, притиснуть к себе, насладиться любовью, – смешно даже думать. Сегодня воскресенье. Значит, нужно как-то убить этот прекрасный летний день. От слова «убить» он содрогнулся. Да, именно так. Он не живет, он убивает прекрасные дни. То зимние, снежные, с легким блистаньем, то эти вот: летние и золотистые.
Поскольку в доме было тихо, он понял, что Зоя с Ниной, наверное, пошли гулять и вернутся часа через три-четыре, не раньше.
И тут его перевернуло.
– Идиот! Как же я мог забыть про Лопухина! Она должна была поехать в клинику к восьми утра! А я даже адрес не дал ей!
Он спустился вниз, где была столовая и кухня. Зоя в прозрачной белой рубашке, босая, стояла перед плитой и задумчиво смотрела на нее.
Он чуть было не спросил ее, где Нина.
– Ты что здесь стоишь?
– Попить.
Он понял, что она хотела зажечь газ и забыла, как это сделать.
– Садись. Я тебя накормлю, – сказал он жене. Она послушно села. Под прозрачной рубашкой – откуда у нее такая рубашка? – чернели маслины сосков.
– Яичницу будешь?
– Что это? – спросила она, усмехнувшись.
Он пожарил яичницу. Она быстро и жадно съела. Вокруг губ образовался желтый налет. Левин намочил салфетку и, вздохнув, вытер его.
– Помаду сотрешь, – лукаво сказала Зоя. – Всегда так: я только накрашу…