Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самом деле, допусти артель хоть один раз в таком делепоблажку, то и обыкновение смены именами кончится. Коли можно будетотказываться от обещания и нарушать сделанный торг, уже взявши деньги, – кто жебудет его потом исполнять? Одним словом – тут артельное, общее дело, а потому ипартия к этому делу очень строга. Наконец Сушилов видит, что уже не отмолишься,и решается вполне согласиться. Объявляется всей партии; ну, там кого ещеследует тоже дарят и поят, если надо. Тем, разумеется, все равно: Михайлов илиСушилов пойдут к черту на рога, ну, а вино-то выпито; угостили, –следовательно, и с их стороны молчок. На первом же этапе делают, например,перекличку; доходит до Михайлова: «Михайлов!» Сушилов откликается: Я!«Сушилов!» Михайлов кричит: я – и пошли дальше. Никто и не говорит уж больше обэтом. В Тобольске ссыльных рассортировывают. «Михайлова» на поселение, а «Сушилова»под усиленным конвоем препровождают в особое отделение. Далее никакой ужепротест невозможен; да и чем в самом деле доказать? На сколько лет затянетсятакое дело? Что за него еще будет? Где, наконец, свидетели? Отрекутся, если б ибыли. Так и останется в результате, что Сушилов за рубль серебром да за краснуюрубаху в «особое отделение» пришел.
Арестанты смеялись над Сушиловым – не за то, что он сменился(хотя к сменившимся на более тяжелую работу с легкой вообще питают презрение,как ко всяким попавшимся впросак дуракам), а за то, что он взял только краснуюрубаху и рубль серебром: слишком уж ничтожная плата. Обыкновенно меняются забольшие суммы, опять-таки судя относительно. Берут даже и по нескольку десятковрублей. Но Сушилов был так безответен, безличен и для всех ничтожен, что надним и смеяться-то как-то не приходилось.
Долго мы жили с Сушиловым, уже несколько лет. Мало-помалу онпривязался ко мне чрезвычайно; я не мог этого не заметить, так что и я оченьпривык к нему. Но однажды – никогда не могу простить себе этого – он чего-то помоей просьбе не выполнил, а между тем только что взял у меня денег, и я имелжестокость сказать ему: «Вот, Сушилов, деньги-то вы берете, а дело-то неделаете». Сушилов смолчал, сбегал по моему делу, но что-то вдруг загрустил.Прошло дня два. Я думал: не может быть, чтоб он это от моих слов. Я знал, чтоодин арестант, Антон Васильев, настоятельно требовал с него какой-то грошовыйдолг. Верно, денег нет, а он боится спросить у меня. На третий день я и говорюему: «Сушилов, вы, кажется, у меня хотели денег спросить, для Антона Васильева?Нате». Я сидел тогда на нарах; Сушилов стоял передо мной. Он был, кажется,очень поражен, что я сам ему предложил денег, сам вспомнил о егозатруднительном положении, тем более что в последнее время, по его мнению, ужслишком много у меня забрал, так что и надеяться не смел, что я еще дам ему. Онпосмотрел на деньги, потом на меня, вдруг отвернулся и вышел. Все это меняочень поразило. Я пошел за ним и нашел его за казармами. Он стоял у острожногочастокола, лицом к забору, прижав к нему голову и облокотясь на него рукой.«Сушилов, что с вами?» – спросил я его. Он не смотрел на меня, и я, кчрезвычайному удивлению, заметил, что он готов заплакать: «Вы, АлександрПетрович… думаете, – начал он прерывающимся голосом и стараясь смотреть всторону, – что я вам… за деньги… а я… я… ээх!» Тут он оборотился опять кчастоколу, так что даже стукнулся об него лбом, – и как зарыдает!.. Первый разя видел в каторге человека плачущего. Насилу я утешил его, и хоть он с тех пор,если возможно это, еще усерднее начал служить мне и «наблюдать меня», но понекоторым, почти неуловимым признакам я заметил, что его сердце никогда немогло простить мне попрек мой. А между тем другие смеялись же над ним, шпынялиего при всяком удобном случае, ругали его иногда крепко, – а он жил же с нимиладно и дружелюбно и никогда не обижался. Да, очень трудно бывает распознатьчеловека, даже и после долгих лет знакомства!
Вот почему с первого взгляда каторга и не могла мне представитьсяв том настоящем виде, как представилась впоследствии. Вот почему я сказал, чтоесли и смотрел на все с таким жадным, усиленным вниманием, то все-таки не могразглядеть много такого, что у меня было под самым носом. Естественно, меняпоражали сначала явления крупные, резко выдающиеся, но и те, может быть,принимались мною неправильно и только оставляли в душе моей одно тяжелое,безнадежно грустное впечатление. Очень много способствовала тому встреча моя сА-вым, тоже арестантом, прибывшим незадолго до меня в острог и поразившим меняособенно мучительным впечатлением в первые дни моего прибытия в каторгу. Я,впрочем, узнал еще до прибытия в острог, что встречусь там с А-вым. Он отравилмне это первое тяжелое время и усилил мои душевные муки. Не могу умолчать онем.
Это был самый отвратительный пример, до чего можетопуститься и исподлиться человек и до какой степени может убить в себе всякоенравственное чувство, без труда и без раскаяния. А-в был молодой человек, издворян, о котором уже я отчасти упоминал, говоря, что он переносил нашемуплац-майору все, что делается в остроге, и был дружен с денщиком Федькой. Воткраткая его история: не докончив нигде курса и рассорившись в Москве с родными,испугавшимися развратного его поведения, он прибыл в Петербург и, чтоб добытьденег, решился на один подлый донос, то есть решился продать кровь десятичеловек для немедленного удовлетворения своей неутолимой жажды к самым грубым иразвратным наслаждениям, до которых он, соблазненный Петербургом, его кондитерскимии Мещанскими, сделался падок до такой степени, что, будучи человеком неглупым,рискнул на безумное и бессмысленное дело. Его скоро обличили; в донос свой онвпутал невинных людей, других обманул, и за это его сослали в Сибирь, в нашострог, на десять лет. Он еще был очень молод, жизнь для него только чтоначиналась. Казалось бы, такая страшная перемена в его судьбе должна былапоразить, вызвать его природу на какой-нибудь отпор, на какой-нибудь перелом.Но он без малейшего смущения принял новую судьбу свою, без малейшего дажеотвращения, не возмутился перед ней нравственно, не испугался в ней ничего,кроме разве необходимости работать и расстаться с кондитерскими и с тремяМещанскими. Ему даже показалось, что звание каторжного только еще развязало емуруки на еще большие подлости и пакости. «Каторжник, так уж каторжник и есть;коли каторжник, стало быть, уж можно подличать, и не стыдно». Буквально, этобыло его мнение. Я вспоминаю об этом гадком существе как об феномене. Янесколько лет прожил среди убийц, развратников и отъявленных злодеев, ноположительно говорю, никогда еще в жизни я не встречал такого полногонравственного падения, такого решительного разврата и такой наглой низости, какв А-ве. У нас был отцеубийца, из дворян; я уже упоминал о нем; но я убедился помногим чертам и фактам, что даже и тот был несравненно благороднее и человечнееА-ва. На мои глаза, во все время моей острожной жизни, А-в стал и был каким-токуском мяса, с зубами и с желудком и с неутолимой жаждой наигрубейших, самых зверскихтелесных наслаждений, а за удовлетворение самого малейшего и прихотливейшего изэтих наслаждений он способен был хладнокровнейшим образом убить, зарезать,словом, на все, лишь бы спрятаны были концы в воду. Я ничего не преувеличиваю;я узнал хорошо А-ва. Это был пример, до чего могла дойти одна телесная стороначеловека, не сдержанная внутренно никакой нормой, никакой законностью. И какотвратительно мне было смотреть на его вечную насмешливую улыбку. Это былочудовище, нравственный Квазимодо. Прибавьте к тому, что он был хитер и умен,красив собой, несколько даже образован, имел способности. Нет, лучше пожар,лучше мор, чем такой человек в обществе! Я сказал уже, что в остроге все такисподлилось, что шпионство и доносы процветали и арестанты нисколько несердились за это. Напротив, с А-м все они были очень дружны и обращались с нимнесравненно дружелюбнее, чем с нами. Милости же к нему нашего пьяного майорапридавали ему в их глазах значение и вес. Между прочим, он уверял майора, чтоон может снимать портреты (арестантов он уверял, что был гвардии поручиком), итот потребовал, чтоб его высылали на работу к нему на дом, для того,разумеется, чтоб рисовать майорский портрет. Тут-то он и сошелся с денщикомФедькой, имевшим чрезвычайное влияние на своего барина, а следственно, на всехи на все в остроге. А-в шпионил на нас по требованию майора же, а тот,хмельной, когда бил его по щекам, то его же ругал шпионом и доносчиком.Случалось, и очень часто, что сейчас же после побоев майор садился на стул иприказывал А-ву продолжать портрет. Наш майор, кажется, действительно верил,что А-в был замечательный художник, чуть не Брюллов, о котором и он слышал, новсе-таки считал себя вправе лупить его по щекам, потому, дескать, что теперь тыхоть и тот же художник, но каторжный, и хоть будь ты раз-Брюллов, а я все-такитвой начальник, а стало быть, что захочу, то с тобою и сделаю. Между прочим, онзаставлял А-ва снимать ему сапоги и выносить из спальни разные вазы, и все-такидолго не мог отказаться от мысли, что А-в великий художник. Портрет тянулсябесконечно, почти год. Наконец, майор догадался, что его надувают, и,убедившись вполне, что портрет не оканчивается, а, напротив, с каждым днем всеболее и более становится на него непохожим, рассердился, исколотил художника исослал его за наказание в острог, на черную работу. А-в, видимо, жалел об этом,и тяжело ему было отказаться от праздных дней, от подачек с майорского стола,от друга Федьки и от всех наслаждений, которые они вдвоем изобретали себе умайора на кухне. По крайней мере майор с удалением А-ва перестал преследоватьМ., арестанта, на которого А-в беспрерывно ему наговаривал, и вот за что: М. вовремя прибытия А-ва в острог был один. Он очень тосковал; не имел ничего общегос прочими арестантами, глядел на них с ужасом и омерзением, не замечал ипроглядел в них все, что могло бы подействовать на него примирительно, и несходился с ними. Те платили ему тою же ненавистью. Вообще положение людей,подобных М., в остроге ужасно. Причина, по которой А-в попал в острог, была М.неизвестна. Напротив, А-в, догадавшись, с кем имеет дело, тотчас же уверил его,что он сослан совершенно за противоположное доносу, почти за то же, за чтосослан был и М. М. страшно обрадовался товарищу, другу. Он ходил за ним, утешалего в первые дни каторги, предполагая, что он должен был очень страдать, отдалему последние свои деньги, кормил его, поделился с ним необходимейшими вещами.Но А-в тотчас же возненавидел его именно за то, что тот был благороден, за то,что с таким ужасом смотрел на всякую низость, за то именно, что был совершенноне похож на него, и все, что М., в прежних разговорах, передал ему об остроге ио майоре, все это А-в поспешил при первом случае донести майору. Майор страшновозненавидел за это и угнетал М., и если б не влияние коменданта, он довел быего до беды. А-в же не только не смущался, когда потом М. узнал про егонизость, но даже любил встречаться с ним и с насмешкой смотреть на него. Это,видимо, доставляло ему наслаждение. Мне несколько раз указывал на это сам М.Эта подлая тварь потом бежала с одним арестантом и с конвойным, но об этомпобеге я скажу после. Он очень сначала и ко мне подлизывался, думал, что я неслыхал о его истории. Повторяю, он отравил мне первые дни моей каторги ещебольшей тоской. Я ужаснулся той страшной подлости и низости, в которую меняввергнули, среди которой я очутился. Я подумал, что здесь и все так же подло инизко. Но я ошибался: я судил обо всех по А-ву.