Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какие образы вы вспоминали? – спросил я у него.
– Никакие, – ответил он. – Я тогда полностью отключился и вообще ничего не помню. Но я каждый день думал об этом. И до сих пор думаю. Это часть меня. Меня очень терзала «вина выжившего». Тогда я практически убедил сам себя, что это и есть мое чистилище. Я жил, чтобы страдать. Я больше полутора лет не мог посмотреть на себя в зеркало. Постепенно приучаешься бриться, направляя движения с помощью одной лишь руки.
В своем чистилище, сказал Майк, он смирился с тем, что проведет остаток жизни в тюрьме. А затем Тед По неожиданно вытащил его. И он вдруг обнаружил себя ходящим туда-сюда по тротуару с плакатом в руках.
И именно там, по его словам, он понял, что может приносить пользу. Фактически он мог стать «живым плакатом», предупреждающим людей об опасностях вождения в пьяном виде. Так что сегодня он читает лекции в школах на эту тему. Также он открыл реабилитационный центр «Трезвая жизнь» в Хьюстоне. И все это, по его мнению, – заслуга Теда По.
– Я всегда буду благодарен ему, – сказал он.
Моя поездка в Вашингтон обернулась не такой, какой я ее себе представлял. Я полагал, что Тед По окажется настолько ужасным человеком и отрицательной ролевой моделью, что диванные критики в соцсетях в страхе осознают, в кого они превращаются, и поклянутся исправиться. Но Майк Хубачек считал, что его позор – лучшее, что произошло с ним за всю жизнь. Особенно потому, сказал он, что прохожие были невероятно добры по отношению к нему.
– В девяноста процентах случаев люди говорили: «Храни тебя Господь» или «Все будет в порядке», – сказал он.
Эта доброта многое значила, сказал он. Она сделала все нормальным. Она наставила его на путь исправления.
– Порицания в социальных сетях хуже, чем ваши наказания, – внезапно сказал я Теду По.
Он выглядел ошеломленным.
– Они правда хуже, – ответил он. – Там все происходит анонимно.
– А даже если не анонимно, это все накапливается в такую гору, что будто уже и нет никакой разницы, – добавил я.
– Они жестокие, – сказал он.
Я внезапно понял, что на протяжении всей нашей беседы использовал слово «они». И каждый раз, когда делал это, чувствовал себя бесхребетным. На самом деле, не они были жестокими. Мы были жестокими.
На заре развития Твиттера не было никаких публичных порицаний. Мы были Евами в Эдемском саду. Мы писали без капли стеснения. Как сказал кто-то в ту пору, «Фейсбук – место, где ты лжешь своим друзьям, а Твиттер – место, где открываешься незнакомцам». Веселые и честные разговоры с людьми, которых я не знал, помогали мне пережить трудные времена, случившиеся в моей реальной жизни. Затем возник кейс Ян Мойр и «Лос-Анджелес фитнес» – шейминг, которым можно было гордиться, – и я помню, как волнительно это было, когда казавшиеся столь далекими миллиардеры вроде Руперта Мердока и Дональда Трампа создавали собственные аккаунты в Твиттере. Впервые за всю историю человечества у нас был своего рода прямой доступ к неприступным олигархам вроде них. И мы начали пристально следить за проступками.
Через некоторое время это были уже не проступки – это были оговорки. Гнев из-за вопиющей кошмарности других людей начал поглощать нас. И витающая вокруг ярость выглядела все более непропорционально по отношению к той глупости, которую произносила некая знаменитость. Это отличалось от сатиры, или журналистики, или критики. Это ощущалось как наказание. Даже появлялось какое-то странное чувство пустоты, когда не было персоны, на которую можно было бы направить свой гнев. Дни без травли проходили бесцельно, словно прожитые зря.
Меня потрясла жестокость людей, которые разрывали Джону на части, пока он пытался извиниться. Но не они были разъяренной толпой. Мы были разъяренной толпой. Я беззастенчиво занимался тем же на протяжении года или даже дольше. Я погрузился в новый образ жизни. Кем были жертвы моей травли? Я едва ли мог вспомнить. Остались лишь туманные воспоминания о том, на кого я набрасывался и что такого ужасного они натворили, чтобы это заслужить.
Отчасти всему виной то, что моя память сильно ухудшилась в последнее время. Не так давно я был в спа-центре – моя жена записала меня туда, желая сделать сюрприз, что доказывает, как плохо на самом деле она меня знает, потому что я не люблю, когда меня трогают, – и пока я лежал на массажном столике, речь зашла о моей ужасной памяти.
– Я почти ничего не помню о своем детстве! – сказал я массажистке. – Все исчезло само собой!
– Многие из тех, кто не помнит, каким было их детство, – ответила она, разминая мне плечи, – подвергались сексуальному насилию. Со стороны родителей.
– Ну уж ЭТО я бы запомнил! – сказал я.
Но дело было не только в моей дырявой памяти. А в количестве нарушителей, чьи пороки я решительно изобличал. Как хранить в своей голове такое количество людей? Допустим, были создатели спам-бота. Сидя в офисе По, я на секунду с нежностью вспомнил, как кто-то предложил отравить газом этих мудаков. Чувство оказалось настолько приятным, что казалось неправильным копаться в его истоках – выяснять, почему для меня оно было таким манящим.
– У западной системы правосудия много проблем, – сказал По, – но в ней, по крайней мере, есть правила. Если тебя в чем-то обвиняют, твои базовые права соблюдаются. У тебя есть возможность отстоять свою честь в суде. А когда ты обвиняемый в Интернете, у тебя вообще нет никаких прав. И последствия куда хуже. Все останется навсегда в мировом масштабе.
Было приятно видеть, что меняется баланс сил и что люди вроде нас нервируют людей вроде него. Однако он бы не приговорил человека к ношению плаката за что-то, в чем его и так не признали виновным. Он бы не вынес приговор человеку на основании того, что тот рассказал шутку, а ее не так восприняли. Люди, чьи жизни мы разрушили, уже не были кем-то вроде Джоны – публичными личностями, совершившими реальные проступки. Они были отдельными личностями, не сделавшими в сущности ничего слишком плохого. Обычным людям приходилось учиться устранять последствия – прямо как огромным корпорациям в случае значительного пиар-провала. Жуткий стресс.
– Мы страшнее вас, – сказал я По, ужаснувшись от этой мысли.
По довольно откинулся в кресле.
– Вы куда страшнее, – сказал он. – Вы куда страшнее.
Мы были гораздо страшнее судьи Теда По. Могущественные, сумасшедшие, жестокие люди, о которых я обычно пишу, чаще всего оказывались где-то далеко. Теперь этими могущественными, сумасшедшими, жестокими людьми стали мы сами.
Словно мы были солдатами, воюющими с чужими недостатками, и внезапно произошла эскалация военных действий.
Групповое безумие. Это и есть объяснение разгулу нашего шейминга, нашей разгорающейся войне против недостатков? Такую идею высказывают социологи, когда толпа начинает становиться устрашающей. Возьмем, к примеру, беспорядки в Лондоне в 2011 году. Люди ожесточились после того, как полицейские застрелили жителя Тоттенхема Марка Даггана. За случившимся последовали протесты, превратившиеся в пятидневную череду погромов и лутинга[26]. Протестующие дошли до Камден-тауна, находящегося в миле от моего дома, громя закусочные и магазины «Джей-Би Спортс», «Диксонс» и «Водафон». Затем они оказались в Кентиш-таун, в полумиле от нас, у подножия холма. Мы лихорадочно закрылись на все замки и в ужасе следили за новостями по телевизору. Толпа становилась «зараженной» – так считал доктор Гэри Слуткин из Всемирной организации здравоохранения, процитированный в «Обзервере», – неким «вирусом, который поражает разум и вызывает коллективное, мотивированное групповым решением насилие». Словно в каком-то фильме про зомби. В свою очередь, в «Гардиан» Джек Левин – профессор социологии и криминологии в Северо-Восточном университете Бостона – назвал протесты «грубой версией мексиканской волны[27]… Люди заражены эмоциональной инфекцией. Это особенность любого бунта… Люди собираются в группы и совершают такие жестокие поступки, о которых даже не задумались бы по отдельности».