Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там, где была проездная Наугольная стрельня, теперь горбатились высокие и причудливо изогнутые сугробы. Подле них разбросано множество костей. Вдруг показалась из-под примятого, ноздреватого снега чья-то рука в полуистлевшем одеянии. Против бывшей стрельни высилась гора черепов, на которую будто набросили тонкое снежное покрывало.
Издали эта пирамида казалась гладким шатром с чуть скошенным навершием, но вблизи она бугрилась множеством полуокружий. Это были черепа удалых защитников Москвы. Подле них человек остановился и поясные поклоны сотворил.
Затем его путь лежал вдоль пожженных, присыпанных снегом дворищ, обгорелых стволов деревьев с навсегда оголенными ветвями, мимо покрытых белым саваном пустырей. Он старался не сходить с протоптанной им когда-то и сейчас едва различимой тропы, зная, что, если сделает шаг в сторону, наступит на кости.
На Маковице, где в мирные времена высились красные терема именитых мужей, теперь ровное пространство, накрытое белым волнистым полотном, через которое местами проглядывались серые пятна. Здесь татары жгли своих воинов, побитых москвичами.
Человек, старательно обходя это место, принялся плеваться и гневно потрясать рукой. Будто с невидимым и кровным недругом бранился. Он вспомнил, что когда в первый раз прошел через еще кое-где дымившееся кострище, то провалился по колено в податливую темную и гадливую жижу. Воспоминания эти были так неприятны ему, что он остановился и затопал ногами, словно отряхивая с ног прах поганых.
Татары, разграбив престольный храм Рождества Иоанна Предтечи, зажгли его. То ли они делали свое премерзкое дело спешно и спустя рукава, то ли в морозное затишье огонь быстро утолил свою ненасытную утробу, но погорел только верх строения да придел; внутри же храма, на заснеженном полу разбросаны кости, куски мяса, обрывки тряпья, уголья и кучи животного кала; здесь же находились ожиревшие и одичавшие псы. Все это, вкупе с ободранными, закопченными стенами, на голой поверхности которых кое-где висели, покачиваясь и поскрипывая от малейшего дуновения ветра, иссеченные и обгоревшие образа, еще более подчеркивало ужас невиданного и неслыханного разорения.
Человек замахнулся посохом на собак, задравшихся из-за мрачно-бурого куска мяса, и те, недовольно рыча, лениво разошлись по углам. Он, прокашлявшись, обозрел еще раз растерзанный храм и негромко произнес: «Простите меня, люди добрые! Простите за грехи мои тяжкие! Простите, что с вами не ушел, а живу! Тяжко мне живется на белом свете, притужно мне видеть ваши обглоданные кости!»
Он взволнованно заходил по храму. Плечи его содрогались, хриплые и протяжные звуки вырывались из груди. Человек испугался своей слабости, машинально воззрел по сторонам, чтобы удостовериться, что его никто не видит и не слышит. Но зверям не было никакого дела до него. Человек прикрыл лицо ладонями и некое время стоял, вздрагивая и издавая приглушенные звуки.
Более всего этот человек бывал подле остатков Тайницкой стрельни, а вернее, на пепелище подворья купца Тарокана. Он по обыкновению садился на лежавшее неподалеку от бывших ворот бревно и водил посохом по снегу, изображая на нем какие-то замысловатые рисунки. В своем почерневшем кожухе, согнутый, истощенный, с резко выступавшими чертами лица, он издали походил на большую и больную птицу, уже не пытавшуюся взлететь от слабости и покорно ожидавшую неотвратимую погибель. Оттого в его одинокой и нелепой фигуре было что-то отталкивающе скорбное. Это был Василько.
Уже сколько раз посещал он развалины Тароканова подворья. Отсюда хорошо были видны сохранившиеся нижние венцы Тайницкой стрельни и разметанные огнем и жестокими сыновьями степи срубы кремлевских стен. Ранее он бы непременно сходил к стрельне и долго рассматривал темную щель в полу. Это был тот самый лаз, давший ему надежду на спасение. После взятия града татары забили лаз телами осажденных.
Но Василько давно не хаживал к стрельне. Слишком тягостно было видеть немых свидетелей дикого разгула поганых и своей измены. Знай он до татарщины, какими душевными муками заплатит за свое малодушие, бросился бы грудью на татарские сабли; ведал бы в молодости, как посрамится в зрелости, выпил без колебаний чашу с горькой отравой. И что дивно, казалось, уже никто не мог попенять ему за измену: москвичей поубивали, а татары позабыли напрочь о нем; казалось, сделай он над собой усилие, дабы навсегда позабыть тяжкий грех, и радуйся, что удалось избежать погибели, что побито множество нарочитых и сильных мужей, да набирай дружинушку, присовокупляй соседние выморочные земли к своему селу и живи в сытости и довольстве. Но не мог он забыть студеных осадных дней, размеренного жития в селе, Янку, не мог утихомирить больно жалившие всплески стыда, радоваться при виде обезлюдевшей родной земли.
Он даже не мог надолго оставить погибнувший город. Сколько раз клялся не возвращаться на пепелище и безвылазно осесть в селе, но какая-то сила настойчиво гнала его обратно. Эта сила иссушила его.
Каждый раз, находясь на подворье Тарокана, Василько неизменно прокручивал в памяти прожитую жизнь. Осадные дни вспоминались со всеми подробностями, сиденье в селе и служба великому князю Владимирскому – менее ясно, детство же помнилось смутно, короткими обрывками, в радужном солнечном сиянии. Дни, которое он прожил после разорения Москвы, слились для него в одно долгое изнурительное ненастье. Вот и сейчас он прокручивал в памяти картины последнего осадного дня.
Торжествующие голоса ломившихся в город татар настойчиво проникали на подворье Тарокана. На переднем дворе виднелись редкие фигуры крестьян, спешивших в хоромы. Рядом с Васильком постанывал Пургас, поддерживая здоровой рукой израненную. Запыхавшийся Микулка отрывисто спросил у Василька:
– Будем тын оборонять али подадимся в хоромы?
– В хоромы! В хоромы! – надрывно сказал Василько.
Он схватил Пургаса за невредимую руку и увлек к хоромам. Сзади шумно топал Микулка. Над тыном, то здесь, то там, мелькали лисьи шапки татар. Их стрелы уже пронзали передний двор. Кое-как добрались до хором, вбежали на крыльцо. Микулка, поднявшийся на крылечко последним, обернулся, зорко окинул взглядом тын и пустил стрелу в сторону ворот.
В палатах Василька не покидало ощущение обреченности, овладевшее им, когда татары переняли путь к Тайницкой стрельне. Оно усилилось, когда он увидел, как мало с ним здоровых крестьян и как они худо вооружены, как много в хоромах стариков, детей и израненных. Но еще тлела надежда найти Янку. Не все женки были порублены и исстреляны на прясле и под городской стеной. Василько видел, что несколько женок вбежали в хоромы. Янка была ему нужна. Один вид ее укрепил бы его.
Микулка закрыл изнутри на засов дверь, ведшую на крыльцо. Василько подумал, что ему дано немного времени изготовиться к осаде до той поры, когда татары начнут ломиться в дверь. Он поднялся наверх. Там, в передней и столовой палатах, в спальне, стоял безутешный плач.
– Неужто мы пропали, дитятко? – вопила узколицая и худощавая молодица, склонившись над посиневшим от натуги и уже охрипшим от длительного плача младенцем.