Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему не уберегли! – гневно вскричал воевода.
– Пощади, господине! То не моя вина, то по небрежению воротника учинилось! Пощади! – хрипел Ждан, катаясь в снегу подле точеных ног кобылы воеводы.
Парубок вызывал у воеводы отвращение. Рука его как-то сама по себе потянулась к мечу. В другое время Филипп пожалел бы холопа, но ныне всем одна цена. Ждан завизжал, сквозь утробный вой то и дело молил о пощаде, норовил поймать трясущимися руками сапог господина и облобызать его.
Воевода спиной почувствовал укоризненные взгляды сопровождавших его отроков. Он резко обернулся. Отроки смотрели в сторону, показывая своим видом, что происходящее сейчас их не касается. «А что тогда мои люди скажут? Скажут: сегодня Ждана, а завтра нас…» – насторожился Филипп.
– Иди прочь! Иди на подворье да скажи боярыне, что я скоро буду! – сквозь зубы наказал он Ждану.
Разум воеводы более не был занят татарскими кознями. В глазах стоял сын, но не тот, повзрослевший, кареглазый, многократно просившийся на заборала и похвалявшийся, что проткнет пузо окаянному Батыю, а беспомощный младенец с кривыми дергающимися ножками, жировыми колечками на пухленьких ручках.
Сколько раз вглядывался Филипп в сына и печалился, потому что как-то неприметно для него произошло взросление первенца, что помнит он так много ненужного, а вот первые слова сына не удержались в памяти, первые шаги его тоже забылись. Еще было не по себе воеводе, когда он смотрел в чистые глаза сына и помышлял, что наверняка придется этим глазам видеть многие неправды и печали, что со временем сотрется их чистота, придут лукавство и страх.
И эти часто посещавшие его в последнее время чувства и думы Филипп сейчас вспомнил и еще острее ощутил отцовскую боль.
Он направил коня к Наугольной, думая, что если сын по своей воле убежал со двора, то направит стопы непременно к этой стрельне.
Пахнуло паленым. Навстречу воеводе спешили Ратша и ратники.
Наугольная… Богом проклятое место; сколько здесь побито христиан; и стена-то здесь проломлена, и ближайшие хоромишки дымятся, и снега кровью обагрены.
Среди тех, кто бежал навстречу, воевода узнал сына. Кроме несказанной радости, Филипп почувствовал жалость к еще несмышленому первенцу. Как он был мал и слаб на виду ратников и нависавших городских стен. Сын бежал, размахивая руками и чуть наклонясь вперед и еще издали звал воеводу. Лицо его казалось бледным и испуганным. Филипп почувствовал, как запершило в горле и защекотало в носу; он хотел окликнуть сына, но тут же одернул себя, не желая выказывать на людях слабость.
Ему было прискорбно видеть родимое чадо среди адского столпотворения, напоминавшего, что желанная встреча не есть окончательное избавление от всех напастей, а есть лишь грозное напоминание о грядущих жутких переменах. И здесь впервые Филипп обозлился на великого князя Владимирского, оставившего Москву, его и его семью один на один с татарами. Он окончательно осознал, что Москва обречена. «Неужто пресечется род мой? Для кого же я тогда старался, хитрил, грешил, богател?» – ужаснулся воевода.
Он спешился и медленно, повинуясь привычке быть выше изнеженных чувств, направился к сыну. Думал о том, о чем никогда не смел ранее помыслить:
«А может, Москву сдать татарам за животы жены и детей? Или напоить родных зельем, чтобы они уснули навеки и не испытали на себе поганского мракобесия?» Он не сдержался и, презрев окружающих, обнял сына.
Отрок заплакал на груди у отца, показывая этим плачем, что напуган, раскаивается в своем бегстве, но более всего удручен еще до конца не понятым, но жутким открытием. Мир, созданный, как думалось его наивным детским умишком, только для того, чтобы ему жилось сытно, спокойно и весело, на самом деле оказался равнодушным к его судьбе и даже безжалостным; отрок смутно понимал, что он есть только хрупкая и ничтожно малая частица этого мира, которая в любой миг может быть смята и раздавлена так же, как он вчера расплющил выползшего на лавку паучка.
Ратша рассказал воеводе, что мальчика наверняка бы поразило стрелой, не прикрой его в последний миг посадская женка:
– Вон она, греется у костра. Ее стрелой ударило, только на излете. Так, лишь кожух порвало и спину поцарапало…
Ратша показал на сидевшую у ближайшего костра женку. Ее крупное, сухощавое и болезненное лицо напоминало воеводе кого-то. Филипп вынужден был сделать над собой усилие, чтобы не думать, кого же она напоминает.
– Что хочешь проси, – предложил Филипп, приблизившись к женке.
Матрена поспешно вскочила и замерла перед воеводой, опустив смущенно очи и большие, казавшиеся неестественно длинными руки. Лишь когда Филипп объяснил ей, что желает одарить ее за спасенного сына, Матрена поняла, что от нее хотят.
Она покраснела. Застыдилась. Люди могли подумать, будто она из-за корысти защитила боярского сына. Матрена решила ответить, что ей ничегошеньки не нужно, но вспомнила о муже.
– Мне бы мужа найти… Савву, плотника с Подола. Он здесь находился с первого дня… который час ищу… Может, знаешь, где он?
Воевода вопросительно посмотрел на Ратшу, который стоял за его спиной. Ратша недоуменно пожал плечами.
– Уже всех исстрелянных посмотрела – нет его, – сокрушалась Матрена.
– Он, верно, сейчас у Владимирских ворот, – пояснил сопровождавший Ратшу кривой ратник с темной волнистой бородой. – Вчера после обеда туда погнали трех плотников. Говорят, там заборала обвалились.
От его слов и Матрена, и Ратша, и окружавшие их немногочисленные ратники дружно испытали удовлетворение. И Филипп был доволен, что отыскался след мужа этой женки; он уже не чувствовал себя обязанным перед Матреной.
– Посылал я плотников к Владимирским воротам, – охотно подтвердил Ратша.
– Он у меня плотник пригожий, – простодушно похвалилась Матрена. – Чуть нужда какая, его зовут! – Ей так не терпелось отправиться к Владимирской стрельне, что она едва не забыла поклониться воеводе.
Но Филипп не обратил бы внимания на невежество Матрены. Он все помышлял, как бы уберечь родных. Эта мысль не давала ему покоя в течение всего времени, которое он провел вблизи Наугольной.
Уже слуги отвели домой сына, поднялся ветер, повалил крупный снег, поутихли немного татары, а Филипп все не унимался. Метался по пряслу и на мостах стрельни, внизу, подле костров. Ратша, не понимая состояния воеводы, все бегал за ним, жаловался на татар и просил людей. Филипп только рассеянно кивал головой. Лишь однажды он выразительно посмотрел на Ратшу, будто спрашивая: «Зачем кручинишь меня своими нелепыми речами? Неужто сейчас об этом думать нужно?»
Филипп не искал себе спасения. Мысль о том, что ему суждено сложить голову на стенах либо подле них, не вызывала у него ни животного страха, ни сожаления.
Но щемило сердце, когда он пытался представить разгул завоевателей в покоренной Москве. Воевода все более приходил к убеждению, что должен не столько помышлять о Москве, сколько позаботиться о семье.