Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она изложила отцу по телефону свои условия:
– Гостиница – не меньше трех звезд. Не комната при задрипанном пабе и не палатка в кемпинге. Название отеля должно быть на слуху.
Отец согласился.
– Обратно привезешь его в пятницу, шесть вечера – крайний срок. Я и слышать не хочу про пробки перед выходными, или что у тебя колесо спустило, или что ты проспал, – попроси, чтобы тебя разбудили, или я сама позвоню и разбужу.
Он согласился.
– И поезжайте прямиком в Лидс, туда и обратно – без твоих любимых отклонений от маршрута. Можете останавливаться на заправках, но я же тебя знаю, Фрэн, – никаких остановок, чтобы по пути пересечься с друзьями. Я-то понимаю, что у тебя за “друзья”, так? Не стану уточнять при ребенке… Смейся на здоровье, я тебя слишком хорошо изучила.
Отец согласился. Если бы мама попросила его дать расписку, уверен, он подписал бы, устроив при этом настоящий спектакль.
Когда я в нетерпении ждал поездки, мама как могла старалась меня отрезвить.
– Помнишь, как ты собирал детали из пакетиков с сухими завтраками? – спрашивала она. – Красивая картинка – еще не показатель, что на самом деле выйдет хорошо.
Тогда меня задело, что папу сравнили с дурацкой пластмассовой моделью космического челнока “Индевор”; сейчас мамина сдержанность кажется более чем уместной.
⇒
В тот вечер – четверг, девятнадцать пятнадцать – отец оставил меня одного в сумрачном банкетном зале паба на окраине Уэйкфилда. Усадил за липкий круглый столик напротив небольшой деревянной сцены, освещенной одиноким торшером с кисточками, поставил передо мной тепловатый стакан кока-колы и обещал вернуться до начала концерта. Но прошло уже минут двадцать, а он все не возвращался, и уже поднялся на сцену здоровяк с пивным брюшком и объявил, что заменяет ведущего клуба самодеятельной песни “Белый дуб”.
– Саймон улетел на Тенерифе до вторника, так что вам сегодня никуда от меня не деться, – сказал он. – Впрочем, как и мне от вас, ребята. – Попросив у зала ноту “ре” и получив в ответ нестройный хор голосов и треньканье гитарных струн, он стал настраивать изящную мандолину, что болталась у него на шее, как коровий колокольчик.
Я – усталый, издерганный – сидел в одиночестве, гадая, чем занят на стоянке отец.
– Рад видеть в зале юное лицо – все на свете бывает впервые, – оживился ведущий, заметив меня. – Захочешь что-нибудь нам сыграть, малыш, – скажи мне, хорошо? Юную смену всегда слышать приятно. Только вот эту кружку пива не вздумай прикончить.
У меня екнуло сердце. Все таращились на меня.
– Это папина, – объяснил я. – Он сейчас придет.
– Тогда отхлебни, пока он не видит, а? – Ведущий широко улыбнулся и посмотрел вдаль. – Это моя любимая, всем вам надоела до чертиков.
Раздался дружный смех. Народу было меньше половины зала. На скамьях с мягкой обивкой сгрудились местные с влажными глазами, в шерстяных джемперах; почти у всех были инструменты: гитары, аккордеоны, банджо, скрипка, а у одного – что-то непонятное, похожее на переносной ткацкий станок.
– Словом, это моя версия “Шенандо”[5]. Вот, слушайте…
Все притихли. Он провел раз-другой по струнам мандолины – не верилось, что этот верзила способен извлекать столь нежные, мелодичные звуки, – и запел, да так тихо, робко, я даже колу перестал глотать, чтобы расслышать.
“О, Шенандо, я помню плеск твой, там вода ясней лазури. О, Шенандо, там ждет невеста. Увы! Мой путь далек, далеко Миссури…”[6]
Я забыл на миг, где я и что со мной. Пел он не ахти, но мелодия будто перенесла меня в другой мир.
Когда песня закончилась и смолкли аплодисменты, открылась задняя дверь, ворвался гул голосов из паба. Мимо прошел старик с лютней, занял место в темном углу зала. Потянулись другие опоздавшие, кто с кружкой пива, кто с бокалом джина. Был среди них и отец. Сел со мной рядом, взял свою пинту светлого и принялся за нее как ни в чем не бывало, будто и вовсе не уходил. От него несло куревом, лицо и шея горели. Я не понял, то ли он устал, то ли расстроен. Он откинулся в кресле, втянул носом воздух.
– Надеюсь, на матросские песни не опоздал.
– Когда мы поедем? – спросил я.
– Не сейчас.
Ведущий резко обернулся в нашу сторону.
– После поговорим, – сказал отец.
Я весь обмяк в кресле.
– А сейчас – моя новая аранжировка, – объявил ведущий, – так что если облажаюсь, то все знают, где тут дверь.
Отец повернулся влево, пошарил глазами, высматривая нашу новую знакомую – Карен, худенькую ласковую блондинку с французской косой. Она сидела за соседним столиком, с гитарой на коленях, и свет лампы играл на ее скулах. Отец чуть задрал подбородок в знак, что увидел ее, и она не спеша махнула в ответ.
– Ты когда выступаешь? – спросил отец чуть громче, чем следовало.
Она ответила одними губами: “Ш-ш-ш!” – и кивком указала на сцену. Он жестом изобразил: рот на замке.
Ведущий задрал гриф мандолины, приготовился.
– “Постели мне на полу”[7], – уточнил он, – только исковерканная до неузнаваемости.
Отец устроился в обнимку с кружкой пива и приготовился слушать. К нему вернулась обычная бледность, румянец сбежал с щек.
“Постели мне на полу коврик старенький в углу… – пел ведущий, – я зайду тихонько в дом, от жены твоей тайком…”
Фрэн Хардести слушал безмятежно, умиротворенно – я не ожидал, что на него так подействует простенькая нежная мелодия.
⇒
А перед этим была дорога на север – впереди круглились холмы, лепились в ряд одинаковые домики, словно заклепки на ремне, сизый дым валил из труб электростанций. На выезде из Спротброу отец все-таки вынул мою кассету и поставил свою.
– Мне нужно сосредоточиться, – объяснил он; окровавленные пальцы подрагивали на руле. – “Сокровище”, самое то.
Меломаном отец себя не считал, но слух у него был тонкий. Лет в двадцать с небольшим он увлекся “Кокто Твинз” и неизменно расхваливал их всем подряд, хотя по мне, так их музыку было не отличить от обычного уличного шума. И мне ничего не оставалось, как окунуться в нее – слушать странные раскаты ударных и щебет синтезаторов, звон колокольчиков, отрывистые вздохи, резкие гитарные аккорды, певицу с голосом девочки из церковного хора, бормочущую непонятные слова – может быть, на аоксинском? Я утешал себя мыслью, что с каждой милей мы все ближе к Лидсу, пусть и тревожно было, оттого что мы делаем крюк.