Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неудивительно, что Осип Мандельштам, зимой 1929–1930 годов работавший над самым антисоветским своим произведением “Четвертая проза”, вызывающе включил туда панегирик бесконечно далекому от него при жизни Сергею Есенину: “Есть прекрасный русский стих, который я не устану твердить в московские псиные ночи, от которого, как наваждение, рассыпается рогатая нечисть. Угадайте, друзья, этот стих – он полозьями пишет по снегу, он ключом верещит в замке, он морозом стреляет в комнату:
Вот символ веры, вот подлинный канон настоящего писателя, смертельного врага литературы.
В Доме Герцена один молочный вегетарианец, филолог с головенкой китайца – этакий ходя – хао-хао, шанго-шанго – когда рубят головы, из той породы, что на цыпочках ходят по кровавой советской земле, некий Митька Благой – лицейская сволочь, разрешенная большевиками для пользы науки, – сторожит в специальном музее веревку удавленника Сережи Есенина”[1803].
Упоминание “Сережи” удивляет вообще-то совсем не характерным для Мандельштама сентиментальным надрывом, который нельзя объяснить ироническим контекстом: “Митьки” влекло за собой не “Сережи”, а “Сережки”. По-видимому, это был мандельштамовский полемический жест по отношению к тому фрагменту статьи Владимира Маяковского “Как делать стихи?”, в котором главный поэт советской эпохи рассказывает, как он работал над зачином стихотворения “Сергею Есенину”:
Первая строка фальшива из-за слова “Сережа”. Я никогда так амикошонски не обращался к Есенину, и это слово недопустимо и сейчас, так как оно поведет за собой массу других фальшивых, не свойственных мне и нашим отношениям словечек: “ты”, “милый”, “брат” и т. д.”[1804].
После самоубийства самого Маяковского 14 апреля 1930 года советские ортодоксальные критики вменили себе в задачу противопоставить его добровольный уход из жизни смерти Есенина. “Руки прочь от Маяковского, – требовал в некрологе поэту известный публицист Михаил Кольцов, – прочь руки всех, кто посмеет исказить его облик, эксплуатируя акт самоубийства, проводя тонюсенькие параллели, делая ехидные выводы”[1805].
И все же было бы непростительным огрублением реальных фактов да и просто неправдой писать, что стихи Есенина даже в худшее для его посмертной судьбы время были запрещены, как были запрещены стихи Николая Клюева или Осипа Мандельштама. С 1934 по 1953 год, пусть и прореженные, есенинские стихотворения и поэмы трижды (в 1934, в 1940 и в 1953 годах) выходили отдельными книгами в малой серии “Библиотеки поэта”.
И в советской печати имя Есенина далеко не всегда попадало в однозначно негативный контекст.
Так, Вячеслав Полонский в юбилейном номере “Известий” от 7 ноября 1928 года сначала включил Есенина в список поэтов, которые “развернулись” в эпоху Октября, а затем высказал предположение, что будущий историк литературы, когда он “пожелает написать главу о деревенской поэзии в эпоху революции”, “будет писать не о П. Радимове, а о Сергее Есенине и есенинской школе”[1806].
Амбивалентную характеристику есенинского творчества содержала статья умного марксистского критика А. Селивановского, опубликованная в качестве предисловия к книге Есенина, вышедшей в 1934 году: “Как и полагается, наиболее усердными замогильными плакальщиками оказались те, кто довел Есенина до самоубийства. Нэпманы, мещане, представители богемы, кулацкие поэты, юноши, говорившие о “мирах, половой истекая истомою” (слова Есенина), буржуазные интеллигенты, троцкисты – все, на свой лад, признали Есенина своим. Зачеркивался большой поэт-лирик, советский поэт Есенин, и превозносился поэт пьяного неврастенического упадка, поэт всяческих извращении в искусстве и жизни”[1807].
На Первом Всесоюзном съезде советских писателей, состоявшемся в августе того же года, имя Есенина прозвучало в речах и выступлениях семи ораторов. Н. Бухарин в своем установочном докладе напомнил слушателям о том, как “с мужицко-кулацким естеством прошел по полям революции Сергей Есенин, звонкий песенник и гусляр, талантливый лирический поэт”[1808]. Н. Тихонов констатировал, что Есенин “не смог побороть в себе вчерашнего человека ради человека будущего”[1809]. А. Александрович поделился наблюдением, что “именно кулацкими элементами фольклора питал свое творчество Есенин”[1810]. А. Безыменский “лестно” объединил Есенина с Гумилевым: “Я думаю, что не надо распространенно доказывать, что в своей борьбе с нами классовый враг до сих пор использует империалистическую романтику Гумилева и кулацко-богемную часть стихов Есенина”[1811]. Демьян Бедный отпустил макаберную остроту по поводу оценки своего творчества в докладе Бухарина: “Бухарин взял труп Есенина, положил на меня этот труп и присыпал сверху прахом Маяковского”[1812]. Один из представителей чехословацкой делегации сообщил, что “в Чехословакии сейчас выходит третья антология из Есенина”[1813]. И наконец, Н. Браун сопоставил стихи Есенина с поэзией Блока: “Возьмите лирику Блока и сравните ее хотя бы с лирикой сильного поэта Есенина. Насколько Блок шире, богаче, тоньше, сдержанней и сильнее Есенина”[1814].