Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Судьба другого дуэлянта, Миханчишина, сложилась более кружевной. Кстати, дуэли он посвятил главу в своей удачно разошедшейся книге «Бунтовщик страшнее Пугачева». Через год после моего отъезда в Сибирь Миханчишина сделали собкором в Бухаресте, поощрив его газетные удачи. Потом Миханчишин несколько лет провел международником, в Москву вернулся уже в «Рабочую газету». В своей книге слово «поощрение» брал под сомнение. На самом деле из Москвы его удалили, потому как побаивались. Проявляя скромность, Миханчишин писал, что бунтовщиком он не был, это кто-то социально-напуганный назвал его Пугачевым, а другой, еще более напуганный, заявил: «Э-э, нет! Он бунтовщик хуже Пугачева!» Но, конечно, уподобление Радищеву вышло для него лестным. В действительности же он был просто честным журналистом, но простодушно-отважным, его едкие и справедливые корреспонденции приводили в дрожь целые области (следовали главы с историями этих корреспонденций). В ЦК партии и на Лубянке он стал вызывать раздражение. Участие же его в либеральном кружке Анкудиной привело его в застенок. Но дело быстро рассыпалось. Однако для Миханчишина последствия вышли безусловно трагические. В книге шла лирика. Почти что женский роман. Миханчишин любил прекрасную девушку, работницу редакции, но та поверила поклепу на него, услышанному от туповатого газетного завистника (угадывался я), их помолвка расстроилась. Следовали описания страданий московского Овода. А его еще и погнали в ссылку, в Бухарест. При этом, по протоколу тогдашних длительных заграничных командировок, вынудили, зная о его любви, жениться на отвратительной старой деве, дочери влиятельного бюрократа (со слов Марьина я знал, что после неудачи с Юлией Миханчишин без пауз взял в оборот спешную свою знакомую, дочь Секретаря ВЦСПС, личности по тем временам крупной, и все удивлялись тому, как процветающая красотка увлеклась трясогузкой Миханчишиным). Досталось в книге тестю Секретарю, квартира и дача его Миханчишину, впрочем, не повредили, едкими вышли страницы разоблачений быта кремлевских прихлебателей. Но более всего досталось «двоежопцу» Ахметьеву, этому фальшивому человеку были посвящены пассажи злые, памфлетные, пересказывать их неприятно. Миханчишин сожалел, что Ахметьева нет в живых, он бы устроил с этим олицетворением прогнившего режима публичные дебаты. Сам же Миханчишин уверенно чувствовал себя публичным человеком. Он вечно что-то комментировал в газетах, в программах ТВ его представляли политологом, и он давал оценки тем или иным событиям дня. Вроде бы он вовсе и не изменился, вот только нос у него странно раздулся. «А ты, что ли, похож на себя двадцатилетнего? – отчитывал я себя. – Марьин вон стал грузным и совсем седым…» Словом, Денис Павлович Миханчишин прогуливался по жизни совершенно в соответствии с моими представлениями о нем.
А вот маэстро Бодолин меня удивил. Жил он по-прежнему на Немировича-Данченко, в артистическом доме, а потому мы часто попивали с ним пиво в Столешниковом, в Яме. «Я онароднился, – объяснил Бодолин. – Потому и пью пиво». Но к пиву он добавлял и водку. Он по-прежнему был красив, прекрасно одевался, но сильно хромал. То ли он попал под машину, то ли ему сломали ногу в случайной драке, он не объявлял. Но увечье дало ему право получить инвалидность второй группы, а вместе с ней и пенсию. В штате Бодолин не работал. Так, где-то пописывал. Что-то поделывал на студии научных фильмов. «Меня коммуняки отовсюду из хороших мест повыгоняли, завидовали и боялись…» На замечания, что теперь вроде бы и коммуняков нет, Бодолин отвечал, глядя на нас как на людей слабых рассудком, что и теперь коммуняки во всех обтянутых кожей креслах. Выяснилось, что у Бодолина множество вгиковских приятелей и в особенности приятельниц. Эти обожавшие его в студенчестве дамы старались Диму благоустроить. Или хотя бы обеспечить его работой. Одна из них накрыла его норковой шубой со своего плеча: выбила ему контракт на сценарий телевизионного фильма об эсеровском восстании восемнадцатого года, вот уж где Дима мог разойтись и выдать коммунякам. Дима контракт подписал, аванс принял, ходил в Историческую библиотеку и ни строчки не вывел на бумаге. «Вовсе не коммуняки его изнурили, – сказал как-то в Яме Димин однокурсник, – а именно дамы». Марьин, стараясь подобрать слова поделикатнее, поинтересовался у Димы, где же его роман, складываемый в стол еще в газете («Нетленка! Роман века!» – восклицания посвященной Ланы Чупихиной), ведь сейчас для публикации его нет препон и рогаток. Ответ Димы был страстен и громок, способен обрушить своды пивного заведения: «Я его сжег! Я не вижу ни вблизи себя, ни в отдалении ни одного конгениального читателя!» Позже выяснилось, что в последние годы Бодолин вообще ничего не пописывал и не поделывал, а жил на манер рантье. Они с матерью переехали к дальней родственнице, что-то ей платили, квартиру же в доме у Тверской сдавали иностранцам. Сначала за двести долларов (в месяц). Потом, в связи с движением народа к совершенству, за четыреста. Ходить у Бодолина в присутствия не было нужды, сюда, в Яму, дамы заглядывали исключительные, маэстро стал небрежничать, одеваться дурно, бриться через неделю, и начали с ним случаться запои. Иногда он исчезал, говорили – в больнице. Однажды он явился возбужденный, сказал, что у него брали телевизионное интервью, он толком не помнит о чем, через неделю покажут. И показали. Интервью шло полчаса и называлось «Мой приятель – стукач». Публика в Яме, мужском перекрестке Москвы, бывала разнообразная: и простые обыватели, и личности знаменитые, и бандиты, и лохи, и лохотронщики всех мастей и уровней, уличных и думских, но как в бане – все одноправные. Диме Бодолину, герою интервью, руки никто протягивать не стал, лишь один дурачок гоготнул: «А ты, Дима, оказывается, стукач!» Бодолин стал возмущаться. Его однокурсник, известный режиссер-документалист Геннадий Трубников уговорил дать интервью, явился с группой, выставил три бутылки водки, сам выпил и Диму разболтал. Растетешил. «Сволочь! Другом его считал! – кричал Бодолин. – Раздавлю! В суд подам! Завтра же! Раздавлю! Показывать запрещу!» Но в газетах, и многих, появились хвалебные рецензии («жестокая правда жизни», «исповедь трагического осведомителя»), передачу дали еще дважды. И Бодолин вдруг ощутил себя именно трагическим героем, вокруг него вились хлопотуны, его водили на какие-то встречи, где ему даже деньги платили за самобичевания. «Дима, угомонись, – говорил ему я, выслушав в Яме новую версию его мытарств. – Ты смотрел „Праздник святого Йоргена“? Смотрел… И помнишь: герой Ильинского рассказывал, как бедная мама уронила его с третьего этажа, потом с четвертого, с какого он еще падал? Тебя сегодня роняют уже с восемьдесят восьмого этажа». Угомониться Дима не мог, и если его неделю с брезгливостью попрезирали, то вскоре снова стали жалеть, поили, слезы ему утирали шарфом и сажали в такси с оплаченным водителем. Иногда он сам – бывший ухарь-купец – швырял на стол десятку и требовал – напоить всех! В те дни кружку пива, стоившую некогда двадцать копеек, можно было наполнить, лишь опустив в пасть безрукого тридцать девять двугривенников. Диме объясняли, что на его десятку и двух вшей не напоишь. Бодолин обижался, гордо вскидывал голову трагика и заявлял, что конгениальные читатели его еще не родились. А потом он пропал и вовсе. Полгода спустя стало известно, что они с матерью согласились сдать квартиру теперь уже государству, а сами живут в Доме ветеранов сцены где-то под Химками.
Но прежде чем маэстро Бодолину пропасть, в Яме с его участием произошел эпизод для меня совершенно неожиданный. А многие в него и не поверили.