Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сидел и мучил волосы, мучил своих товарищей по несчастью, и при этом вновь прокручивал в голове утраченные счастливые моменты. «Монинг ти», который он приносил ей в постель по воскресеньям. Он входил с чашкой, такой довольный. Доброе утро, лапушка. Как спалось моей лапушке? Вот чаек для моей лапушки! Она так крепко спала, что сначала открывала только один глаз, вырвавшись из сна и не понимая, что происходит, и он обожал ее, когда она вот так смотрела одним глазом. Родная моя, родная. Потом она выпрямлялась, открывала второй глаз и брала двумя руками чашку, еще неловкая со сна, с взъерошенными, как клоун, волосами, о, какой красивый клоун.
— Вот чаек для моей лапушки, — прошептал он.
Ох, шикарно, говорила она и брала чашку, ох, спасибо тебе, говорила она, и склонялась над чашкой, и сердце его прикипало к ее лицу, пока она пила. Он внимательно наблюдал за ней, чтобы определить, понравился ли ей приготовленный им чай, и ждал одобрения. Вкусно, говорила она после второго или третьего глотка, вкусный чай, говорила она охрипшим утренним голосом, голосом маленькой девочки. И тогда он, гордый, что удалось сделать вкусный чай, гордый тем маленьким счастьем, которое ему удалось дать ей, которое он углядел на ее сонном, полудетском лице, держал наготове руку, чтобы подхватить чашку, если та вдруг наклонится в ее нетвердой руке. Ох, шикарно, а теперь я еще посплю, говорила она.
— Ох, шикарно, а теперь я еще посплю, — шептал он.
Допив, она возвращала ему чашку. Я укутаюсь, ладно, говорила она, поворачивалась к стене, ложилась на бочок, подтягивала одеяло к подбородку, сворачивалась клубочком, ему очень нравилось, когда она сворачивалась клубочком. Отдыхай, родная, спи спокойно, я попозже принесу тебе завтрак, через часик, хочешь? Она говорила в подушку «да». Иногда она говорила «дауау», зевая, так ей хотелось спать, и снова сворачивалась в клубочек. Ох, как радостно было смотреть, как ей удобно, как уютно ей в этой позе. Перед тем как уйти, он наклонялся к ней, чтобы еще раз взглянуть на ее лицо, и заботливо поправлял одеяло. Однажды, когда он принес ей утром чай, она сказала, что он хороший муж.
— Но тогда почему, боже мой, почему? — прошептал он и вцепился в волосы внизу живота, стараясь вырвать побольше.
После «монинг ти» и ванны он приносил ей завтрак в постель, он был так счастлив ей услужить и не обращал внимания на взгляды Мамули, если встречал ее на лестнице. Он так аккуратно, красиво все раскладывал на блюде, тосты, масло, варенье. Она сама делала бутерброды, и он радовался, что она намазывает много масла, в нем же витамины. Он смотрел, как она ест, он любил смотреть, как она ест, как она подкрепляет свои силы. Иногда он шутил, когда входил к ней с подносом, говорил, что ослик садовника серьезно заболел или что Мариэтта сломала ногу. Ни с чем не сравнимым удовольствием было видеть ее улыбку, ее радость, когда он тотчас же объяснял, что это неправда, что на самом деле все в порядке.
После завтрака она закуривала сигарету, и всегда дым попадал ей в глаза. Она так смешно, так мило морщилась. А потом они дружески болтали, как муж с женой, говорили обо всем на свете. Когда она рассказывала ему про свою ручную сову, про свою кошечку, она так оживлялась. Она была такой славной в эти моменты, иногда она вдруг прерывала рассказ, чтобы посмотреть, как он любуется ею. Еще она читала ему истории о верных животных. Она переполнялась таким чистым воодушевлением и прерывала чтение, чтобы удостовериться, что ему понравилась история, что он слушал внимательно и сочувствовал верному и преданному слону. Он, ей в угоду, преувеличивал свой интерес к этим историям. Иногда она рассказывала ему о своем детстве, как, будучи маленькой, она говорила вместо «птичка ворона» «типчка койова». И все такое, и тому подобное, они были такими хорошими друзьями во время этих завтраков. Он был ее мужем, она была его женой, это было прекрасно, это была правда жизни.
— Не уходи, я без тебя страдаю, — нежно пропел он, сидя по-прежнему на сиденье из материала, имитирующего черное дерево, с расстегнутыми штанами, голым задом и молитвенно сложенными руками.
Бог мой, как он любил звонить ей из Дворца, без всякого повода, просто чтобы поздороваться, чтобы послушать ее голос, чтобы узнать, что с ней все в порядке. Веве сделает ему какую-нибудь гадость — он сразу звонит ей, чтобы приехала, и от одного сознания, что она вот-вот будет здесь, ему становится лучше. Сидя на табурете, широко расставив лапы, на него безмятежно взирал плюшевый медведь.
— Два мудака сидят друг напротив друга.
Злая, жестокая. К чему называть ее злой и жестокой? Это не поможет ей вернуться. Это не помешает ей… Слабак, жалкий тип, вот кто он такой, и ничего более. Правильно, он наказан за слабость. Не вставая, он потянул за цепочку, вздрогнул, когда холодные брызги коснулись голых ягодиц, вновь начал причесывать волосы, зачесал их на лоб, потом назад. Сильные личности и диктаторы не терзают свои волосы, не сидят часами на унитазе. А он — вот и все, что он умеет делать.
Бросив расческу, он достал обойму из пистолета. Шесть пуль. Первую видно целиком. Такая маленькая, и все же, да, дорогая? Вставив на место обойму, он снял предохранитель, взвел курок, остановился. Вот, первая пуля приготовлена. В кухне провод повешен просто прекрасно, так ровно, смотреть приятно. У него отлично получилось его повесить, в этом он преуспел, он так любил смотреть на него, когда приходил на кухню. Ему так нравился этот провод, а теперь придется с ним расстаться. Да, готово, первая пуля в стволе. Как спалось моей лапушке? Нет, скорей «как резвилось». Хватит, ему наплевать на эту женщину. В конце концов, она тоже ходит в туалет, и по-большому, и по-маленькому.
Вот решение — жизнь вне дома, посторонние люди. Надо выйти из дома, пойти в какую-нибудь ночную кафешку, поехать в Донон, это шикарное местечко. Надеть новый смокинг, тот, что надевал в «Ритц». Живо в ванну. Он улыбнулся, чтоб прибавилось оптимизма. Встал, натянул штаны, топнул ногой, дабы обрести жизненные силы.
— Да, в ванну. Ванна — это здоровье.
В ванне горе навалилось на него с новой силой. Он так одинок в этой воде, и зачем становиться чистым просто так, ни для кого. Раньше он мылся для нее. Он так одинок в этой воде, а эти двое, там в поезде, вместе, спят рядышком. А может, и не спят, может, они делают это прямо сейчас. Да, и при всем при этом у нее такое чистое, такое детское личико, когда она рассказывает истории про преданность зверюшек. А они предохраняются? Но особенно остро он почувствовал свое горе, когда, машинально намылив голову, погрузил ее под воду, чтобы промыть волосы, и по привычке, заткнув уши, несколько секунд продержал под водой. Боже, как одинок он был в этой воде, в этой тишине. Он гасил горе под водой, одинокий, окруженный водой, с открытыми глазами. На мгновение высунув голову, он набрал воздуха и погрузился опять в глубину, в глубину несчастья.
В смокинге и шелковых брюках со штрипками, спущенных до колен, с голым задом, он снова восседал на стульчаке из имитации черного дерева, склонившись над первой ее фотографией, которую он снял во время помолвки. Перед тем, как он нажал на кнопку фотоаппарата, она как раз сказала ему, что смотрит на него и думает при этом, что любит его. С перехваченным судорогой горлом, сухими страдальческими глазами и ледяными руками, дрожа полукружьем бородки, он не сводил глаз с прекрасного лица, с губ, говорящих о любви, твердящих о любви каждый раз, когда он глядит на это фото. Позвонить Канакису, упросить его, чтобы приехал? Нет, не годится, уже слишком поздно, неприлично. И потом, Канакису нет дела до его горя. После погребения все идут кушать на поминки.