Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лучше уж смотреть вниз. Но рано или поздно придется поднять глаза и увидеть то здание в противоположном конце Седьмой. Вот опять взгляд, скользнув поверх шиферной крыши мансарды, уперся в две яркие афиши над «Виллидж Сигарс».[16]Верхний, чересчур яркий плакат в стиле арт-деко изображал женщину в соболях и мужчину в цилиндре: новый хит сезона – «Том и Джерри».
Как жесток этот мир! Им мало, что ты проиграл – кто-то другой должен преуспеть.
Калеб не видел этого спектакля – по мнению Джесси, для нового мюзикла очень даже неплохо. Ей нашлась там работа, в качестве помощника великого Генри Льюса, так что у Калеба не было оснований ненавидеть этот мюзикл, и, тем не менее, он ненавидел и презирал его всей душой. Дважды подогретая версия старой дурацкой комедии про симпатичных богачей – типичный пример позолоченного дерьма, характерный для нашего позолоченного века. Нашего гребаного века. Все превратились в шлюх, все, даже Генри Льюс. Калеб не жаловал заезжих британцев и окончательно разочаровался в Льюсе, когда тот начал вертеть задницей на Бродвее.
А критики, разгромившие пьесу Калеба, ринулись целовать эту самую задницу. Второсортный писака Прагер захлебывался от восторга: «Великолепное зрелище», – так отозвался он о «Томе и Джерри» (на полстраницы развернули статью за его подписью). «Бесформенная, болтливая, самодовольная пустышка» – этот отзыв Прагера о «Теории хаоса» навеки отпечатался в сознании Калеба.
Афиша в конце улицы, восхваляя одну пьесу, тем самым принижала другую. Зияла, как свежая рана, расположилась тут навсегда, словно еще одно здание – а ведь прошло всего две недели с тех пор, как ее вывесили. Калеб долго и пристально смотрел на афишу, пытаясь убедить себя, что постепенно привыкнет и перестанет ее замечать.
Потерпел неудачу – двигайся дальше. Ты все преодолеешь. Но нет: неудача – словно лед у тебя под ногами, замерзшее озеро, по которому можно весело скользить на коньках. Малейшая перемена настроения – и ты провалишься под лед в холодную воду.
Неудача отравляет все, даже успех. Новая пьеса осталась непонятой – это Калеб знал твердо, – но, вероятно, успехом предыдущей постановки он также обязан недоразумению. Тогда ошиблись в его пользу. Самое страшное, самое жестокое в этой насмешке, в этой огромной афише на той стороне улицы был явственно различимый шепот: «"Таймс" не понравилась твоя пьеса, «Таймс» считает тебя дураком» – и Калеб почти уверовал в правоту Прагера. «Теория хаоса» никуда не годится, претенциозная и болтливая чушь, ее тонкость и нежность лишь примерещились, ее автор – шарлатан.
– К черту! – сказал себе Калеб. – К черту это чертово трахающее мозги дерьмо насчет чертовой…
Со всего размаху он врезал кулаком по кирпичному парапету. Больно, однако недостаточно больно. Свободной рукой Калеб перехватил кулак, чтобы удержаться от еще одного удара. Отступил от края. Повернулся неуверенно в одну сторону, в другую, и поспешно направился к двери. Вошел в дом и захлопнул дверь за собой, словно афиша гналась за ним по пятам.
Побродив по квартире, Калеб включил всюду свет, а потом и телевизор, в надежде отвлечься от мрачных мыслей.
Успех – ложь, деньги – ложь, эта квартира – ложь.
Он тряс головой, плечами, руками, пытаясь стряхнуть с себя наваждение.
Нужно уйти от лжи, вернуться к реальной жизни. Но он не знает реальной жизни, знает только ложь и притворство.
Нет. Болезнь Бена – это реальность. И его смерть. И может быть – только может быть, – его любовь тоже.
Но любовь Бена никогда не была столь реальной, как его смерть. Любовь обрела полноту только благодаря утрате.
Калеб остановился перед телевизором. Даже пристально глядя на экран, он не видел картинку, лишь световые пятна. Выключив телевизор, он упал в мягкое кожаное кресло, свернулся клубком.
И снова перед глазами Бен, в реанимации, тело истаяло, почти сливается с постелью, вся его жизнь сводится к гудению монитора, к щелканью цифр на капельнице, лишь изредка судорожный вздох приподнимает прозрачную маску на лице.
– Больничная порнография, условные знаки скорби – столь же условные, как двенадцатидюймовый хер в порно. Подлинный опыт гораздо глубже и не поддается описанию: три года больниц и ремиссий, месяца безнадежности и отчаяния, потом надежда возвращается, и вновь исчезает. И это случилось не только с Беном – со многими, многими другими. Не с чужими, с людьми, которых они оба хорошо знали. Несчастье ни с кем не разделишь, оно нуждается в одиночестве. По мере того, как Бен становился все менее похожим на самого себя, превращался в инопланетянина, в нечто омерзительное, Калеб начал мечтать о его смерти. Однажды под вечер монитор перестал подавать сигнал. С яйца умирающего сошли последние краски, душа, в последний раз содрогнувшись, растворилась в мягком голубом сумраке. Он ушел. Тело вынесли. И теперь это снова был Бен. Почти сразу же он стал Беном, потому что теперь Калеб мог вспоминать его не только больным, но и здоровым, сложным и глубоким человеком, большим, добрым, спокойным человеком, который никогда не нуждался в любви Калеба так, как Калеб нуждался в его любви.
Шесть лет прошло. Появились деньги, успех. Калебу казалось, он преодолел скорбь, но он лишь пробежал над ней по хлипкому мостику успеха. А теперь мостик рухнул.
Он лежал в кресле на боку, прикрыв глаза, стиснув зубы. Сегодня он не станет играть в эту игру. Не будет смешивать жалость к себе с тем давним горем. Это мы уже проходили. «Вечер жалости к себе», называет это мать. Он весь – как открытая рана.
Калеб глубоко вздохнул и рассмеялся. Да, в его груди таился смех, раздутый, болезненный пузырь смеха.
Вот почему Тоби его бросил. Калебу и самому с собой противно. Если б уйти от себя!
Ладно, сказал он себе. Если уж взялся расчесывать все болячки, сдерем и этот струп.
– Ты любишь не меня. Ты любишь мой успех. А теперь, когда я провалился, ты хочешь уйти.
– Я хочу уйти потому, что ты превратился в дерьмо, Калеб! С тобой невозможно жить. Не могу понять, чего тебе надо. Если б я тебя не любил, я бы давно перестал встречаться с тобой.
– Это не любовь. Ты меня жалеешь.
– Калеб! Зачем ты меня мучаешь?
– Мне плохо с тобой. Ты не знаешь меня. Ты сам себя не знаешь. Несколько недель развлечения ты принимаешь за любовь.
И так далее. Конечно, они оба не рассуждали так последовательно, не обменивались четкими фразами. Это потом Калеб мысленно переписал и заострил сценарий. Тоби вообще не слишком-то умел выражать свои мысли, и уж конечно никогда не называл Калеба «дерьмом».
Но Тоби был молод. Только что попал в Нью-Йорк, покинув родительский дом в Висконсине. Он искал веселья, хорошую компанию, удовольствие, секс – мальчик только начал открывать возможности и потребности собственного тела – и хотел, чтобы ему помогли стать актером. Да, он прихлебатель. Что с того? Несколько месяцев Калеб был счастлив с Тоби. Черт бы его побрал.