Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Грива под новую бутылочку тащил из памяти уже другой эпизод. История, повеселившая всю школу, от первых до десятых классов, — о диком пляже на котлованных озерах Бишопсверды. Экскурсия на пару с Саней Филатовым. Был ли Грива более отважным или более жаждал зрелища, — в отличие от убоявшегося друга, он смело ринулся в самую гущу немецких нудистов. С непривычки, правда, надолго засел в воде, а благоразумный Филатов в последний момент сойти вниз отказался, устроил наблюдательный пункт прямо на сопках, вооружившись отцовским биноклем. Там его, разгорячённого, и взяли полисмены, записав в юные вуайеристы. Котлованы Бишопсверды находились рядом с советской вертолётной частью, и зелёные крокодилы МИ-24 шли в тех местах на самом тихом ходу, часто зависая, так что нагие немецкие купальщики обсыхали, не вылезая из воды.
Здесь и сейчас вино отрывало Никитины подошвы от сочинского асфальта. Эпизоды накатывали один за другим, и друзья, выхватывая из прошлого самые яркие сгустки, попеременно солировали: луна-парк «Фучик», где наши бравые десантники любили примять ирокезы местным панкам; музей гигиены с познавательными фотографиями веннесчастий; экскурсия в Бухенвальд, где школьный верзила Андрюха Горячев раскровянил нос какому-то юному гансу за смешок у печи крематория; плановые мероприятия с немецкими школьниками под названием «Дружба», и первая Никитина любовь по имени Сильке; нелепая смерть трудовика Петухова, по пьянке угоревшего от газа (на уроках они любили приколачивать полы лилового учительского халата к верстаку); две юные косули — пятнистые подростки, приблудившиеся из соседнего леса сначала на футбольное поле, затем на шампур-электрод дембелей с автобата.
Никита вспомнил трогательного немецкого старика, не пропускавшего ни одного фильма в их клубе. Перисто-седой, садился на последний ряд, часто лил слезу, а после сеанса, словно извиняясь, жал всем подряд руки — солдатикам, офицерам; бывало, им — пацанам. Боготворил русских, обожал солдатский ржаной хлеб. Говорили, в войну наши спасли его семью от голода. Возвращение на отцовском уазике с рыбалки в Хеллерау: под ногами в вещмешке шебуршат зеркальные карпы, на стёклах трепыхается, пропущенный сквозь спицы придорожных ветвей, марганец закатного солнца (те яркие розовые всполохи на стеклах остались в его памяти, как печать счастливого времени немецкой жизни); самые таинственные дома в Дрездене: жёлтый — бордель на Радеберг-Аллее, и пепельного цвета скромный домик — отдел КГБ на Ангелике-штрассе, в тёмные окна которых они, мальчишки, всякий раз с надеждой всматривались, проезжая на школьных «Прогрессах»: вот сейчас обожжёт голизной немецкая проституточка или очертится суровый профиль настоящего советского разведчика. Конечно же, дискотеки. Погоня за свежими хитами: Бронски Бит, Левел 42, Альфавилл, Фалько, Калча Клаб. Ночные бдения на волне радио Mонте-Карло. Припомнились немецкие «мэдхен», регулярно дежурившие у забора части: девицы бескорыстно любили русскую десантуру: «Русски — гут, у русски — гросс»; а им, мальцам, перепадали лишь снисходительные улыбки. Много ещё чего вспоминали в ту ночь: телевидение ФРГ, первые видюшники, очереди в супермаркете «Центрум» за кроссовками «Конверс», музыкальные журналы с постерами любимых групп, немецкие рок-концерты… Ветер с Запада основательно продул их гэдээровский молодняк. От ветра было не спрятаться. Ему оказались нипочём ни орды политруков с комсоргами, ни танковые дивизии, железной лавиной застывшие у границы, ни ощетинившиеся леса ракет. Ветер цвета вытертой джинсы со вкусом освежающего мятного Wrigley летел из радио, с экранов телевизоров, с прилавков магазинов, превращая грозную армаду в прелую труху. Только их вояки-отцы, как разучившиеся понимать запахи старые псы, продолжали глодать свои любимые сахарные косточки. Когда всерьёз забурлили разговоры о послаблениях в Союзе, отец провёл с Никитой политинформацию.
— Чтобы ты понимал и голову не мусорил… Никакого капитализма дальше Стены не будет. Кооператоры твои и гласность — для спускания пара. НЭП тоже был, проходил ты в школе? Ну, есть проблемы: наука в загоне, техника деградирует, деревня квасит, в городах дефицит… У кого их нет? Вон у буржуев инфляция. Спокойно, сейчас подправим, подлатаем и двинем дальше.
Пока его голос вибрировал, Никита, по сыновней привычке, мыслью вибрировал в унисон. Всё так: подлатаем и двинем. Только отец замолкал, сами собой всплывали-текли тоскливые картинки убогой, неизменной из года в год, голодранно-гарнизонной житухи. Куда двигать будем? И резон латать пустоту? Что-то не так в самой системе — мертворожденность, чего-то важного нет. А то, что есть, заражает одним беспросветным чувством: этой стылой тундре, одетой в пыльное хаки, не дано зацвести никогда. Чего же не хватает? В чём изъян, системная дырка? Или сама система — одна большая дыра? Ведь поголовная апатия, безверие, затравленные какие-то глаза кругом. У взрослых — нескончаемые пьянки, у них — побеги на немецкие дискотеки. В толпе нашего Никита различал безошибочно. Со спины. Не походка — угловато-сутулое, подневольное перемещение. И ведь рукастые, рукастые и головастые, взять хоть трудовика Петухова, а всё, что не танк — не умеем сделать по-людски. Даже кнопки канцелярские — и те не работают. Не держат кнопки, как насосавшиеся клопы, отваливаются. Глухая, неподъёмная, равнодушная тундра, ничем не оживить, не пронять. Сколько нелепых солдатских смертей случалось в Группе по недосмотру, а проще — по небрежению к отдельно взятой, замотанной в портянки и хэбэ, солдатской жизни. Что ни день, как сводка с фронтов: Котбус, Магдебург, Вюнсдорф… Там в немецкое небо взлетели голодные духи, подкатившие бочку соляры к костерку — посидеть, погреться, там целый взвод стал пеплом в опрокинувшейся на полном ходу бытовке, там десяток спящих новобранцев намотала на гусеницы танковая колонна, а в Вюнсдорфе — ерунда: пустил себе пулю в рот зачморенный дедами салабон-караульный. «Чипок на чипке», что на языке отцов — чэпэ через день. «Трабантов», раздавленных «Уралами» в скорлупу, вообще не счесть, несметно подавили солдатики наши «Трабантов». А ещё — безобидная, в сравнении с другими, забава: «Помни, фашист, Сталинград!» — так, мелочь; сходить в культпоход, размяться на престарелых фрицах. Никите, если честно, всегда было стыдней за другое. Вот гонят по Курт-Фишер-аллее строй тощих, некормленных внуков победителей в мешковатых шинелях-дерюгах, на ногах — кирзовые колодки; позорней, чем у каторжников, видок, и хочется перейти на другую сторону улицы, провалиться, спрятать глаза от немецких глаз.
В то, что восточней Стены освежающее просочится, он, как и отец, не особо верил. По крайней мере, вряд ли так скоро. Хотя надеялся, не жалел на фантазии красок: а вдруг, пока мы здесь, врылись в европейскую землю оскаленным пугалом, — дома начинается небывалая, новая жизнь? Как и всей их офицерской пацанве, ослеплённой западными фантиками, ему казалось, что для перемен немного надо — чуток добавить эстетики, стиля. Чтобы воспрять и зауважать родину, её унылому, грубому лицу хотя бы румян повеселее. В общем, тундре неплохо бы дизайнера.
В тот первый год объявленных перемен он ждал отцовского отпуска с особым нетерпением. Быстрей бы Россия, быстрей бы увидеть перемены! И вот — последние опрятные, с сочной зеленью, километры чужбины, Буг, расчёсанный чернозём контрольно-следовой полосы… и вновь — словно обрыв цветной пленки: не чёрно-белое даже — серое, без просвета, кино. А КСП — единственный на всей «одной шестой» клок упорядоченности. Даже трава, деревья, щебет птиц — на всём — печать уныния и слома. Кругом — это запущенное, черноплесенное, кособокое, неприкаянное, юродивое. Родёмое.