Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидел потупившись, слушал.
— Слово даст тебе создать города и страны, но ты, повелитель тобой сотворенных, будешь все же рабом всех и каждого. Ты даруешь им жизнь, тобой будут живы. Понял меня?
— Понял.
— И чем больше людей охватит и укроет Сокровенное Одеяние, тем богаче ты будешь и тем несчастней… Изведаешь муку и радость… Не упрекай меня в игре словами, но ты будешь счастливейшим несчастливцем… Понимаешь?..
— Да.
— И имя тебе даю необычное — Доменико, от слов «доминус», «доминион» и «домен»… Не режет ли слух?
— Нет. Немного.
— Ничего, привыкнешь… И хотя ты должен уметь ненавидеть, помни, что движет землей. Понял меня? И никогда не расставайся с этим камнем, Доменико.
И повесил ему на шею Большой аметист на бечевке — царственный, не сгорающий в пламени, сияющий камень Анны-Марии.
— Он будет тяжелее камня.
Озноб пробирал скитальца.
— Очень темно? — спросил отец.
— Да, очень.
— Но меня видишь?
— Очень вижу.
— Запомни меня.
Скиталец сидел на берегу реки, растерянный и возвышенный, воодушевленный, и чувствовал на плече своем нетерпеливую руку слепого старца голиафа, что стоял за ним, — именно его должен был повести он в свое необычное царство, в свои владения, но пока еще и сам не ведал как, не ведал пути… Куда он шел вообще… Не знал, что и как сказать, с чего начать… С рожденья своего?.. Нет, нет… Он искал слова на берегу вечно новой реки, терзаясь в ночном лесу, и с надеждой устремил взор в далекий край неба — эге-е, рассветало… С рассвета начнет, так будет лучше… Вы же здесь еще, друг недоверчивый, дайте ж руку мне напоследок и согласитесь, так будет лучше — спокойно закончить, ах, сдается, мы свыклись друг с другом, я все выполнял, как умел, что вам обещал по пути, и сейчас, завершая, хочу напомнить вам кое-что — вы, наверно, забыли, — я сказал вам, что нет и не было истории, которая имела бы конец, но не подумайте, не воображайте, что попался я, — вот дошел до конца! Правда, по глупости у меня и то сорвалось, что всегда есть выход, и я нашел его. Не верите? Вот же я, тут, перед вами, в чем и когда я вас обманул, вот и сейчас… давайте прокрутим эту историю сначала, завертим с сааамого начала, с рассвета, — тьма была еще густой, лишь на одном краю неба поредела едва приметно. После дождя с листа на лист тихо скатывались капли, и промокший, продрогший Беглец, настороженный, чутко вслушивался в эти иссякавшие шорохи. Лишь бы не топот копыт — никакой другой звук его не страшил. Все мерещился преследователь, и, обессиленный, он до боли впивался пальцами в мокрые сучья. В ночной темени его не обнаружили б, так прижался он к стволу, притаился, но сейчас, когда заерзал, окоченев от колкого рассветного холода, в поблекшем мраке явственно обозначилась темная подрагивающая фигура. Сон заволакивал глаза, необоримо гнул ему голову. Хорошо хоть, сидел, давая роздых сбитым ногам, — изнурил подъем сюда, в эти горы. Здесь, на дереве, его и собаки не достали б — правда, лая и не слышалось. И страх отпустил, зато сразу напомнил о себе голод. Пошарил озябшими пальцами за пазухой, выудил корку хлеба. Неторопливо обгрызал ее, смакуя, продлевая сладостный вкус, но невелика была краюшка, скоро подъелась, и голод пронял еще сильнее. Взгляд Беглеца невольно потянулся к деревне — там собирался раздобыть еды. Из поблекшей тьмы уже выплывали дома. Снова вгляделся, и внезапно обуял его непонятный страх — нет, не гонитель страшил, наводило жуть что-то иное — как странно светало, необычно и странно… Никогда не видел он, чтоб листья очертались так зримо, так резко, и ограды подобной нигде не встречал — на глазах становилась она неприступной, обретала мощь в призрачном свете… И из сумрачной дали подступали деревья, могучие камни величаво и мерно из земли выступали… И страшным, леденящим был ветер — такого под утро не бывало нигде… А тени… как странно, как тревожно метались тускло-смутные, жуткие тени, увлекаемы ветром… так тревож… так тревож… так тревож…
«Неужели все это, — подумал Доменико, сидя на берегу вечно новой реки, — неужели все это…»
ВОЗВРАЩЕНИЕ СТРАННИКА
Если неисповедимы пути писательского творчества, то что говорить о путях признания писателя?
Гурам Дочанашвили широко известен в Грузии, у него много читателей, особенно в молодежной среде. Относятся же к нему по-разному. Мне приходилось слышать высказывания его коллег-профессионалов. Были слова восторженные, были не очень, были и полные откровенного раздражения. Успех товарища всегда несколько раздражает творческого человека, но в данном случае, судя по всему, речь идет не о такой будничной малости, а о неприятии присущего этому писателю почерка, самого взгляда на мир. «Игры…» — звучала и такая реплика.
Что же касается известности Г. Дочанашвили вне грузинских пределов, то судить о ней не так просто. Книги по-русски выходили, творчество Дочанашвили обсуждалось в Союзе писателей СССР (обсуждение прошло на уровне праздничного бенефиса), но нельзя сказать, чтобы привлекло пристальное внимание критики. Не было этого пристального внимания. Обстоятельство любопытное, если учесть, что современная грузинская проза вроде бы «центральной» литературной критикой горячо любима. Правда, присматриваясь к некоторым тонкостям этой любви, обнаруживаешь вещи презанятнейшие. В давние уже времена Нодар Думоадзе стал известен поначалу не как прозаик, а как автор сценария картины Тенгиза Абуладзе «Я, бабушка, Илико и Илларион». Во времена куда более поздние Реваз Чейшвили удостоился многих радостных откликов в качестве сценариста фильма Эльдара Шенгелая «Голубые горы…», хотя сценарист этот — одна из крупнейших фигур грузинской новеллистики. Шесть лет после журнальной публикации романа Чабуа Амирэджиби «Дата Туташхиа» критика наша, если не считать оперативных сочувственных откликов, не торопилась являть миру свои аналитические возможности, и только после выхода семисерийной телеэкранизации «Даты», после того, как массовый читатель безоговорочно признал роман, — самовыразиться в качестве аналитиков возжаждали многие. Хорошо, почти сразу повезло прозе Отара Чиладзе. К моменту ее выхода на всесоюзную, так сказать, арену почва уже была достаточно подготовлена. В том смысле хотя бы, что писать о современной грузинской романистике, ее философичности и высокой нравственности стало хорошим тоном.
Что поделаешь, критическое мышление подвержено стереотипам, как и всякое другое. В искусстве составлять «обоймы» мы достигли невиданных высот. Не те, неуклюжие официальные «обоймы», а перечни имен, само