Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двадцатый век презирал другие века. Век высокомерия. Век черни. Царями этого века были те, кто понимал ее. Жертвами – те, кто не понимал глупости тех и других.
А меня несло от одного к другому. От народа к вождям, со стонами жертв, отдающимися в ушах…
Я был плохим? Нет, это век был злой.
Глава 50
Ему была неделя от роду, и он лежал в яслях вместе с двадцатью другими детьми. Потолок был белый. Одеяло белое. Кроватка белая. И женщина белая, в белой одежде. И молоко тоже было белое, хотя и не материнское. Знал ли он это? Скучал ли по своей матери? Знал ли вообще, что такое «мать»? Что вообще знает мальчик семи дней от роду? Он знает все – но сам об этом не знает.
Маленькие вопрошающие ягнячьи глазки в глубине мягкой колыбельки под небом, покрашенным в белый цвет. Наверно, такое место лучше всего подходит недавно переродившимся душам: впечатление не больно-то отличается от лежания в белом гробу.
Учреждение детских яслей «Белоснежное» было одним из важнейших шагов, предпринятых в исландской столице в середине века в вопросах защиты детей. Всю сырость и грязь бедняцких лачуг и барачных годов вымели прочь и закрасили белой краской. Младенцам было уготовано здесь блаженное существование в натопленных комнатах и чистых постелях, вдали от всех и всяческих родителей, ибо для детей, появившихся на свет при неясных обстоятельствах, в первые два года жизни лучше всего спокойно лежать в кровати в ведении муниципальных властей и обдумывать, как им быть. Абсолютная чистота и здоровье гарантированы. Здесь позаботились обо всем – кроме души, ибо ее существование не было доказано. Сейчас подрастала новая, научная формация людей. И единственный «багаж», который им требовался при вступлении в жизнь, – теплая бутылочка и чистое полотенце.
В «Белоснежном» все было хорошо.
По воскресеньям приходили матери. Они приходили в гости – проведать своих детей. Нянечки поднимали их за стеклянной стеной, и матери пытались встретиться глазами со своим малюткой и махали ему рукой, улыбаясь сквозь слезы. Из-за риска насморка и других болезней матерям не рекомендовалось брать своих детей на руки. И конечно, большинство этих родителей были жуткими неудачниками, политыми по́том из-за того, что всю неделю работали как вол, дурно пахнущими из-за субботних вечеров тамошней жизни. По тем же причинам детей круглый год держали в помещении, а окон не открывали. И эти меры были действенными, потому что насморка у детей из «Белоснежного» не бывало. Может быть, они становились косоглазыми от попыток увидеть из своих глубоких кроваток что-нибудь кроме белого потолка; может быть, они производили впечатление психически не совсем здоровых, так как, пробыв в этих стенах достаточно долго, изобретали собственный тарабарский язык, потому что сотрудницы с ними не разговаривали, зато вот насморка у них никогда не бывало.
Мальчику была неделя от роду, но в воскресенье он так и остался лежать, как и в остальные дни, потому что к нему никто не пришел. Его мать сидела в переднем ряду в церкви на Восточных фьордах, а его отец лежал на полу перед ней – мертвый, в гробу. Его брат и одновременно дядя сидел между матерью и большой рыбацкой вдовой и качал ногой, глядя на пастора, повернувшегося спиной к публике и гробу, словно для того, чтоб справить нужду, а в промежутках внимательно следил за глазами сестры: неужели эта слеза так и не упадет?
Эйвис плакать не собиралась. Не собиралась оплакивать этого человека. Она не могла взять в толк, с чего эта несносная слезная железа так себя ведет: ею явно кто-то или что-то управляет на расстоянии! Почему? Почему ее глаза наполнились слезами, словно проруби – водой? Из-за того, что тут гроб? Из-за того, что она в церкви? Из-за самой церемонии? А может, плач вызывается тем, что похороны кем-то оплачены? Да, правда ведь? Она плакала, потому что была послушной девочкой, а здесь полагалось плакать. Она вспомнила, как человек, лежащий в этом гробу, порой дразнил бабушку, и это бывало так смешно. «На нее пятьдесят лет никто верхом не вскакивал, ху, ху!» Или когда он по вечерам гладил ее, чтоб она поскорее уснула: «Вот так, былиночка моя!» Как удивительно! Сейчас она помнила о нем только хорошее. Она почувствовала, что Турид повернула к ней голову, тоже повернулась к ней, они заглянули друг другу в глаза – и тут слезы хлынули. Турид! Единственная во всем мире, кто понимал, каково ей. И кто лучше, чем она сама, знал, откуда эти слезы. С юга, из столицы.
Нелегко родить ребенка и лишиться его, а на следующий день лишиться отца, который также приходится отцом тому ребенку, и сидеть здесь на похоронах с опустошенной душой и сложной тоской в сердце, – а вокруг все эти люди. Как будто у нее забрали все. Как будто у нее все отняли. Эйвис не сводила глаз с этого красивого белого гроба – прямой противоположности всего, что представлял собой покойный. И эти цветы белые… Ей почудилось, будто из гроба донеслось: «Ху!» Нелегко продолжать ненавидеть человека, когда он