Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Съезде). Робсон понимал, что протест не возымеет воздействия, а на международной арене принесет вред. Не так поступал Оруэлл, антисоветская книга которого была опубликована не раньше, чем оказалась выиграна Сталинградская битва, а он тем временем составлял списки просоветски настроенных сотоварищей по БиБиСи, тайные доносы – не полемику в печати. Уж это, понятно, не наивность.
На склоне лет Полю Робсону был устроен концерт в Карнеги Холл, для артиста – высшая американская мера профессионального признания. Однако окончательной реабилитации Робсона в глазах публики препятствуют не только политика и расизм. Массовое искусство, которым правит дилетантизм, не нуждается в Робсоне. Излишен могучий голос, раздражает по контрасту с повальным любительством, неуместно присутствие крупной личности: неприятно слышать и видеть, как упрек. Но ведь есть Метрополитен Опера! Робсон крупнее Метрополитен Оперы. Шаляпина мое поколение не застало. Поль Робсон – последний из артистов, соизмеримых с целым миром.
Диски с песнями в исполнении Поля Робсона можно приобрести в музыкальном или книжном магазине с музыкальным отделом. Нам с женой хотелось достать ноты, чтобы песню «Спи, мой беби» разучила внучка. И вдруг на вокзале Пенн-Стейшен навстречу нам идёт Павел Павлович. Он дал нам адрес старого нотного магазина недалеко от Метрополитен Оперы. Эта встреча состоялась незадолго до его кончины.
Год Оруэлла
«Путешествие – единственная страсть, которой не страшится разум».
С Ленартом Мери, будущим первым Президентом независимой Эстонии, составляли мы официальную советскую делегацию на конференции ПЕН КЛУБА в Словении, тогда ещё Югославии, было это в 1984 году – юбилейном для романа Оруэлла.
У нас «Девятсот восемьдесят четвертый» был по-прежнему запрятан так, что ни в одном спецхране не удалось мне его просмотреть, чтобы проверить цитаты. Однако, вопреки заведенному у нас порядку, никто со мной в Союзе писателей даже не поговорил перед отъездом, не дали никаких инструкций. А по возвращении не спросили отчёта, хотя отчет, и пространный отчёт, я написал. Похоже, пиши не пиши, всем уже было всё равно. На конференции от меня отвернулись. Оскорблять не оскорбляли – игнорировали. Оруэлл имел своего противника – английскую левую интеллигенцию. Он метил в двоедушие своё, родное, викторианское, переродившееся в либерализм и прогрессизм, нас его злая критика задела рикошетом. У нас он не бывал, о нас читал и рецензировал прочитанные им книги, замятинское «Мы» – один из его источников. Одаренный английский писатель угадал и передал состояние наших умов: существование в двух несогласующихся реальностях. Кто в то время жил, тому отрицать его проницательности невозможно.
Приходится, начиная с «Московии» Флетчера, читать книги, которые для нас нелестны, злобно-пристрастны, однако небездарны. Не только де Кюстина, но даже Барона Мюнхаузена не стоит игнорировать. Исторически-зоркий глаз должен и в мифах обнаружить наши особенности точно подмеченными. Ведь Пушкин не пренебрегал гротескной «игривостью воображения» в описании российских почтовых дорог, чересчур грустным преданиям не верил, но не считал возможным их забыть.
Отрицать очевидное я и не собирался. Не касался содержания книг, ни «Скотного двора», ни «Восемьдесят четвертого». Сосредоточился на использовании, циническом использовании книг Оруэлла: книги вышли после того, как мы за них отвоевали. «Скотный двор» вышел одновременно с атомной бомбой, брошенной на Хиросиму. «И бомба и книга имели одну цель – СССР», – признал Фредерик Варбург, издатель антисоветской политической сказки. До этого он рукопись придерживал под нажимом жены, которая его предупредила: «Опубликуешь – разведусь». Шла Сталинградская битва, а когда битва была выиграна, книга оказалась опубликована, и Грэм Грин написал рецензию: «Очевидно, войне скоро конец, раз можно оскорблять основного союзника»[238].
Всё это я доложил. Участники конференции выслушали меня так, словно я и не выступал. Вдруг раздался голос, хотя бы по тону сочувственный, причем, авторитетный. Говорила почтенного возраста и широкого международного опыта дама, Хан Суин, англо-китайская писательница. Она знала Джорджа Оруэлла, вместе с ним работала на БиБиСи во время войны. Начала Хан Суин с того, что мое выступление её шокировало. Слово shocking, какое она употребила, означает и «потрясающе», и «скандально». Хан Суин ничего оценочного не произносила, зато поддержала мою мысль о цинизме. Она знала, чего тогда ещё не знали: создатель Большого Брата разыгрывал своего мета-персонажа и доносил на писателей, того же Пристли, сообщая куда следует о его просоветских настроениях – это во время войны. С Хан Суин виделись мы ещё раз, когда она приехала в Москву как гостья Союза писателей и попросила о встрече со мной. Её романы – выражение «фрустрации» – отчаяния от невозможности сделать выбор между холодным порядком Запада и теплым варварством остального мира.
«Поражаюсь вам», – сказал Ленарт после моего выступления. Тоже могло быть истолковано двояко: как можно было не говорить, о чем нельзя не говорить: сбылось ли орвеллианское пророчество, с другой стороны, как найти выход из положения, когда крыть нечем. Ленарта я до поездки не встречал, но с его отцом, Георгом Мери, эстонским шекспироведом, был знаком. И тем сильнее, при свойской связи, чувствовал со стороны моего вежливого спутника культурно-политическое отчуждение.
Писатель-путешественник, много ездивший, особенно по Северной Европе, Ленарт в нашем с ним разговоре обрисовал эпизод, который я воспринял как притчу, с умыслом мне преподанную. Вот, говорил Ленарт, финны приезжают на субботу-воскресенье в Ленинград – ради того, чтобы напиться до скотского состояния: на пароход их приходится нести. Спустя несколько часов, причаливает пароход по другую сторону Финского залива, выползают пассажиры на причал, длинный, словно большой мост, и ковыляют к пристани. И пока ковыляют, каким-то чудом, постепенно распрямляются, походка их с каждым шагом становится увереннее и тверже, и на берег сходит уже само приличие, полнейшая благопристойность. Мораль? Как я понял: «У вас это можно, до скотского, у нас – нельзя, мы, поймите, – не вы, – мы цивилизация, хотя и на задворках Запада».
Отец Ленарта преподавал в гимназии, у него учился Альфред Розенберг. Свой «Миф двадцатого века» нацистский искусствовед счел долгом послать с дарственной надписью эстонскому учителю. «Мы сожгли книгу у нас на заднем дворе», – заканчивал Ленарт рассказ в свою очередь с умыслом, тоже, мне показалось, понятным: «Истории я не забываю».
Уже после конференции, в Белграде, поздно вечером зашли мы в ресторан, где когда-то пел Вертинский (в мемуарах отрицающий, будто он пел по ресторанам). Денег у нас, как обычно у командированных, было в обрез. Решительным шагом мой спутник отправляется на кухню, подходит к огромному, во всю стену, холодильнику, жестом еще более решительным