Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто Вы? Как Вас зовут?
А ведь действительно, кто он?
Глаза начали сами собой закрываться. Назойливый голос невесты божьей слышался все дальше и все глуше. И уступил место в его голове другому, мягкому и нежному:
– Вы определенно не правы, Малышев! – и голос этот засмеялся, и совершенно не сердился на неправого Малышева. И стало так хорошо, и так легко. Только невозможно было вспомнить чей это голос, но где-то далеко хрустел снег, неслись сани, фыркали лошади. Потом все пропало.
Утром болгарский врач, учившийся в Одессе, и потому знавший русский язык, расспросил Малышева о его имени и звании и поведал, что лежит он здесь, в Варненском госпитале для русских солдат и офицеров, без малого две недели. Прибыл он сюда с одним из последних кораблей, пришедших из Крыма. Корабль это наконец-то третьего дня снялся с якоря и ушел дальше на Константинополь, оставив на болгарском берегу всех больных и раненых, которых смог увезти с собой из Крыма, спасая от красной чумы, перешедший уже через Сиваш и быстро сползающей на юг.
Как он попал на борт корабля Малышев еще помнил, отдельными обрывками вспоминал и плавание, и других людей рядом с собой на палубе, не только военных, но и гражданских, а вот как попал в Варну уже вспомнить не смог. Доктор рассказал ему его прогноз: жить будет, и может быть даже долго. Нужно еще какое-то время, чтобы восстановиться полностью, но кризис миновал. И добавил совершенно неуместное как для врача: «Слава Богу!»
Через неделю поручик уже смог приподниматься на локте, а потом с помощью монахинь и садиться на койке. Но еще до этого, поняв, что он может слушать и даже говорить, к нему потянулась соседи по палате. Некоторые, например, болтун Евстафьев, трещали без умолку, и, порядком надоев остальным, нашли в нем молчаливого и благодарного слушателя. Так Малышев очень скоро узнал все новости о событиях последних недель, которые пропустил в виду своего бессознательного состояния: Крым пал, Россия пала, «красные» победили, барон Врангель ушел из Крыма последним. Офицеры делились друг с другом планами, среди которых самым реальным казался им переезд в Софию, а еще лучше в Белград, где русских военных уже собралось великое множество. Или в Константинополь. И там ждать сигнала. Чьего сигнала, и будет ли он вообще когда-то, никто не знал, но были уверены, что его сиятельство найдет поддержку в Европе, соберет новые силы и двинется с ними на Москву. Эта уверенность офицеров была настолько сильна, что спорить с ними было бесполезно, потому Малышев в основном помалкивал.
По ночам к нему приходила женщина в сиреневом и называла его по фамилии, но кто эта женщина, поручик вспомнить не мог. Иногда приходила другая, та, которая называла его Алексом. И тогда у Малышева возникало сильное чувство неловкости, как бывает только в детстве, когда тебя застали за глупой шалостью. За плечом этой женщины мелькал мужчина с пшеничными усами в офицерском кителе, и Малышев точно знал, что его зовут Алексей, но кто был этот Алексей, и почему Малышев чувствовал себя так неловко в присутствии этой пары, он не знал.
Уже выписались, и ушли из госпиталя почти все его соседи по палате, а Малышев все лежал, иногда вставал, потихоньку ходил, поддерживаемый монахинями, или даже сам, держась за стены, но доктор-одессит почему-то не спешил отпускать его. Однажды на пороге палаты появился высокий брюнет в кителе без погон и зачем-то с букетом цветов.
– Да ты жив, поручик! – иерихонской трубой прогудел брюнет на всю больницу. Малышев рассмотрел посетителя очень внимательно, но не узнал его.
– Это же я, Цискаридзе! – радостно прокричал брюнет, совершенно при этом не похожий на грузина, и тут же вручил цветы мимо проходящей монахине.
Малышев, который к тому времени вспомнил уже и даму в сиреневом, и другую, ту, которая называла его Алексом, да и офицера с пшеничными усами тоже, и не только рядом с дамой, но и самого по себе, в квартире с дорогими гобеленами на стенах, был крайне удивлен, что этого военного он вроде бы как первый раз видит.
– Выйдем, друг, подышим морским воздухом! – предложил ему незнакомец, – выходить то тебе можно?
Малышев кивнул, и одна из монахинь накинула ему на плечи шинель и помогла выйти в парк, окружавший госпиталь. С моря и правда дул приятный, свежий бриз. Солнце светило уже совсем по-весеннему, ярко и радостно. Деревья стояли в цвету, птицы щебетали как заведенные.
– Вот за что я люблю юг, – сказал ему Цискаридзе, – у них и зимы толком не бывает, и весна сразу как сумасшедшая начинается. Когда тебя отпускают из госпиталя? – неожиданно спросил он.
– Врач толком ничего не говорит, – ответил Малышев сдержанно, продолжая мучительно вспоминать своего собеседника.
– Вижу, никак меня не можешь вспомнить? – спросил его офицер, как только монахиня, наконец усадив Малышева на скамейку в парке, ушла, – ты не мучайся, и не вспомнишь. Я от товарища Юзефа, так что, Малышев, знать вы меня никак не можете, видимся мы с вами впервые.
– Как вы меня нашли? – удивился он в ответ.
– Нашли с трудом, врать не буду. Задание вы провалили, но хорошо, что наш человек успел заметить, как вас грузят на корабль, он и сообщил кому следует. В Константинополь вы не приплыли, значит или померли по пути и кормите крабов на дне Черного моря, или оказались в Варне. Меня отправили сюда, поискать. Я сразу в Клуб офицеров, встретил там какого-то балабола, Евстафьева, вроде бы так его фамилия, он и рассказал, что вы еще в госпитале. Хорошо, что вы тут под своей фамилией, а то я бы вас еще долго искал.
Малышев ничего не ответил, смотрел в сторону холодного, пронзительно-голубого моря.
– Документы у вас есть?
– Нет. Пропали.
– Плохо, – сокрушенно ответил ему Цискаридзе, – но не переживай, – он опять начал «тыкать», вроде бы они снова стали старыми друзьями как по легенде, – документы мы тебе сделаем. Хорошие документы, надёжные. И советую тебе ехать в Белград под своей фамилией, а то мало