Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кузеня, заходи!
Едва я переступил порог, как он поднес мне полный ковшик горячей, пенящейся крови, терпко пахнущей, и приказал пить. Сам он стоял спиной к упавшему быку, загораживая его от моего взгляда. Я осторожно припал губами к ковшу, и в нос сразу ударило чем-то резко хмельным. Маленькими глотками принялся отпивать эту густую, обжигающую рот и горло, кисловатую на вкус жидкость. Вначале еще шло ничего, но потом в горле будто комок застрял — не глотается, и все. Чувствовал, что потею, что вот-вот стошнит меня, но надо было быть мужчиной. Хоть и давился, а пил.
Дядя Миша между тем косил не меня глазом и с хитринкой спрашивал:
— Как она, ничего?
В ответ я мотал головой. А он подбадривал:
— Давай-давай, набирай силу!
Я до дна осушил ковш. Дядя Миша похвалил меня и предложил было остаться посмотреть, как он будет разделывать тушу, но я сказал, что некогда, и немедля выбежал за ворота. Там меня и вырвало.
На этом и кончилась моя «кровожадность», что немало огорчило дядю Мишу, и он вынес мне жесткий приговор:
— Так что, Кузя, без питья бычьей крови нече и думать тебе, с таким хилым естеством, о плотницком деле. Не оправдал ты, брат, моей надежи, нет!
После этого он долго не ходил к нам. А меня тем временем увлек один заезжий ложечник, горбатенький дедок Игнат. Поселился он в нашей заброшенной баньке. В первый же день он, забавно морща курносый, с лиловатыми ноздрями нос, мигнул мне:
— А ты, отрок, заглядый в мое гнездо. У меня не заскучаешь.
И верно, интересно было в баньке у дедка. Чего только не делал он из дерева! Кроме ложек, мастерил всякие рамки, затейливой резьбы наличники. А то начнет вытачивать на скрипучем станке разные миски да маленькие боченята. Сам и раскрасит их золотистыми красками. А уж ложки были прямо-таки на загляденье. Делал их разных размеров, от малюсенькой, не больше чайной, до объемистой столовой. Разложит их на столе по сортам и начнет пояснять:
— Эти для младенцев, эти для таких отроков, как ты, Кузеня, те в пору будут взрослым, а эти, — показывал на стопку больших, глубоких ложек, — для пильщиков и копалей. — И, привычно морща нос, поднимал глаза: — Не смекаешь, почему для плотников и копалей особые? Слушай: после чижелой работы у них, гляди, завсегда руки трясутся. Глубинка, выходит, и кстати: не расплещут щи или там похлебку. И может, — тут он блаженно улыбался, — старому ложечнику спасибо скажут. Для мастера, заметь, это самая большая награда. Потом рядом с ложками ставил и расписные миски, и боченята, и все, что находилось под его рукой. У меня разбегались глаза на это диво дивное, я стоял перед волшебным столом в немом благоговении.
— Что, по душе пришлось? — вздергивая на морщинистый лоб очки, спрашивал мастер. — Хошь — поучу?
— Хочу!
Он ставил меня к станку, показывал, как нажимать ногой на педаль, чтобы крутилось колесо, как вставлять в зажимы кусок дерева и орудовать резцом.
Как же я радовался, когда и у меня кое-что получалось. Но сразу опускались руки, если запарывал уже выточенную болванку. Дедок же успокаивал:
— Не беда. Без этого, отрок, не бывает…
И я все дольше и дольше задерживался у искусного ложечника. И думал: не тут ли моя судьба?
Но вскоре дедка не стало. Пришел однажды к нему утром, открыл дверь и увидел склоненную над столом его спину. Показалось, что он задремал, но на мой голос старец не отозвался. Он был мертв. В одной руке его был зажат черенок ложки, в другой кисточка с уже подсохшей краской. За делом он и умер.
Со смертью ложечника мне казалось, что оборвалась последняя ниточка надежды на будущее. Я ходил понурый, ничего меня не радовало.
Не радовали и домашние дела. Отец опять запил горькую. Правда, на этот раз он держался долго, и мать уже была уверена, что теперь он «остепенился навсегда». Слышал, как она даже хвалилась в разговорах с соседками. «Кой месяц, милые, капли в рот не брал. Тьфу, тьфу, не оговориться, не сглазить бы. Теперь только бы лошадку нам!»
Но с лошадки все и началось. Как раз перед полевой порой в уездном городке открылась ярмарка. До этого отец получил в комитете взаимопомощи семенную ссуду. Обрадованный, он взял сбереженные деньги да в придачу к ним единственный свой костюм, тоже еще жениховский, который надевал только в престольные праздники, и отправился на ярмарку покупать лошадь.
Оттуда вернулся с маленькой кобылкой мышиной масти. Была эта Мышка в теле, чистенькая, по крупу пролегла желобинка. Отец привязал ее у крыльца и стукнул в окно; идите, мол, полюбуйтесь.
Когда мать и мы всей оравой выскочили на улицу, увидали, как отец форсисто выступал около новоявленной Мышки в своем жениховском костюме.
— Видала, какое чудо отхватил! — обернулся он к матери весь сияющий. — Подвезло. За те же деньги, а костюм-то, гляди, на мне!
Первый раз я видел его таким несказанно радостным. Побритый, с отменно подкрученными усами, разодетый, он словно бы помолодел. Походив вокруг кобылки, отец отвязал ее и протянул мне поводок.
— Вижу — хочешь погарцевать. Валяй!
Он помог мне и сесть на лошадку. Я выехал на дорогу и погнал толстенькую «мышку» вдоль деревни. Пусть все видят: и у нас есть конь! Затылком, спиной, каждой клеточкой я чувствовал, с какой радостью смотрят на меня отец, мать и братишки. Но не успел я доехать до конца деревни, как кобылка начала прихрамывать на задние ноги.
— Ээ, да толстушка-то запальная, — услышал я чей-то голос.
Обернулся: у дороги стояли Лукановы — чахоточный Федор-большой и его сынишка Федя-маленький.
— Какая еще «запальная»? — буркнул я.
— Значит, опоенная, — пояснил Федор-большой.
— Знаете вы!.. — с обидой выкрикнул я.
Лукановы были вечными безлошадниками, и уж не им, думал я, разбираться в конях! Но они оказались правы. Отец был обманут, лошадь купил порченую. С горя и запил.
Да, ни радостей, ни надежд.
Капа-Ляпа плюс новые сапоги
Бедовая все-таки Капа-Ляпа. Ей все нипочем. И в кого такая? Мать ее, тетя Марфа, болезненная женщина лет пятидесяти, все время жаловалась на свои «немощи». Ходила как прибитая. Нет, не в нее Ляпа. Разве в отца?
В молодости дядя Аксен жил в каком-то городе на Волге, ходил по дворам с точильной машинкой и, если верить его словам, заколачивал немало. Женившись, вернулся в деревню, здесь посеребрились его виски, залегли глубокие складки на лбу. Но каждое лето он укладывал в объемистый