Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не люба наша деревня, и не ходи к нам, — сердился я на дядю Мишу.
— Нужда заставляет, дурашка, — тихо отвечал он.
И, садясь на лавку, пригладив щербатой ладонью седеющую голову и густую смолевую, тоже с проседью, бороду, обращался к отцу:
— Никому я тут не нужен, Иван?
— Не спрашивали, голова, — с сожалением откликался отец.
— Дрянь дело. — И как бы про себя: — Как обую деток? На всю прорву одни валенцы.
Год назад у него умерла жена, добрейшая, кроткая женщина, которая, как не раз говаривал дядя Миша, ни разу поперек слова ему не сказала. Помыкавшись, он пришел в дом к одной детной вдове. Туда привел было и своих ребят — подростка и пятилетнюю девочку, но те не стали жить с мачехой, вернулись в свой худой дом. Чем новая женка прельстила дядю Мишу, об этом он никому не говорил. Но мне однажды шепнул: «Ты не поймешь, мал покуда. Челка у ней, как у одной милахи была».
Вот еще, челка, подумаешь!
Поговорив с отцом, выкурив не одну цигарку, дядя Миша трогал меня за вихорок и принимался расспрашивать.
— Последнюю зиму, что ли, дома живешь?
— Последнюю.
— Потом куда?
Я пожимал плечами.
— Не тужи, батько пристроит. А от Олексея что слышно — как он в губернской-то столице? Я тоже там бывал.
— Ничего, поступил, учится. Скоро на каникулы приедет.
— А на кого он учится? Начальником, что ли, будет аль в контору какую метит?
— Не знаю…
— То-то и оно, что не знаешь. Я, как и мамка твоя, скажу — такое ученье ни к чему. Баловство одно. Для нашего брата, мужика, первое дело — мастеровым быть: плотником ли, печником или портным, как Иона, как Федюха Луканов. Оно, конешно, и землю надо пахать с головой. Но одна наша земля не прокормит. Урожаи-то какие у нас? И то сказать: не чернозем! В рукомесле все спасенье. Вот я не подкован по этой части — и пропадаю. Ни с чем пирожок. Не задалась, брат, у меня житуха. Никак! — качал он головой.
Закурив последнюю цигарку, отсыпав махорки из отцовского кисета в свой, всегда пустой, он поднимался, откланивался и уходил, шлепая латаными-перелатанными валенками.
Какое-то время он не появлялся у нас, должно быть, нашлась работа.
Но как-то вечером в сенях опять раздались его шлепающие шаги. Мы ужинали. На столе шумел самовар. Отец, как всегда, жался бочком к столу и разливал в чашки чай, а мать сидела на лавке, у другого угла стола. Это место у нее тоже было постоянное, с него удобнее было поминутно вставать и, никому не мешая, бежать в кухню то за одним, то за другим.
Переступив порог и плотно прикрыв за собой дверь, охваченную куржаком, дядя Миша остановился. В правой руке болтался узелок, перепачканный кровью, с плеч свисал старый холщовый зипунишко, на валенках бугрился намерзший ледок. Сняв шапку, он перекинул из правой руки в левую узелок, толстыми скрюченными пальцами разгреб бороду, высвободив крупные губы, и поклонился:
— Хлеб да соль!
— Садись за стол! — в тон ему ответил отец.
— С ветру чашечку рази… — отозвался дядя Миша и, положив узелок на пол, подсел ко мне.
От него сегодня попахивало самогоном, глаза маслянисто поблескивали. Увидев на подоконнике раскрытую книжку, мотнул помелом бороды:
— Олексея аль твоя?
— Из школы принес, — ответил я.
— Стало, по книжке хошь узнать, как жить, как быть, куда ножки-ручки положить? Зряшная, скажу тебе, затея.
— Почему?
— Врут книжки! — категорически отрезал он и, как крышками, хлопнул губами.
— Ну, пошел… — упрекнул его отец.
— И пойду! — снова раскрыл он крышки-губы. — Помню, братенничек Василий, божий человек, сунул мне однова какую-то книжку. Прочти, говорит, Михайло, тут о праведниках, про наших земных пастырей, про любовь к ближайшему. Взял, понимаешь, почитал маленько, верно — по книжке везде любовь к ближнему. Но рази на факте, на деле так? Я спрашиваю: рази этак на факте? Молчите? Так вот!
Он сорвался с места, шагнул к узелку, торопясь развязал его и ткнул пальцем в темный, в крови, кусок легкого.
— Вот она любовь к ближнему. Вот! Я ему, пастырю-то нашему, седня какого бычища заколол, не быка, а зверя, сатану; чуть сам на рога к нему не угодил, кишки чуть не выпустил, а он, его священство, за все — этот кусок. Расщедрился! Окромя того, плеснул, правда, стакашик самогона. За самогон, конешно, спасибо, малость согрел.
— Видишь, и похвалил, — наливая дяде Мише чашку цикорного чая, заметил отец.
— Не подъелдыкивай! Я эту породу знаю. Это такая порода! — Он матерно выругался.
Мать кивнула мне:
— Отчаевничал? Иди.
Она знала, что дядя Миша под хмельком может не только выругаться, но и рассказать, не стесняясь в выражениях, какую-нибудь каверзную историю, в каких он за всю свою нелегкую жизнь не раз бывал.
Дядя Миша задержал меня.
— Не гони его, Марья. Пущай парень наматывает себе на ус, что к чему и как…
— А ты и в сам деле не больно… — предупредил и отец, не терпевший грубостей.
— Смотри, как тебя образуют и оберегают, — фыркнул дядя Миша.
Отлив из чашки в блюдце, он поднес его к бороде, сунул в густые завитки волос, редко, с причмокиванием начал глотать.
— Ты закуси, — пододвинула ему мать сковороду о картошкой.
— Не надо. С ветру лучше чай.
После чаепития мама стала убирать со стола, отец с дядей Мишей прошли в куть, к дверям, курить. Там они сели на пол, привалившись к стенке. Я остался за столом.
Дядя Миша опять о чем-то заговорил, но отец по-прежнему не поддержал его разговор.
— Что ты все молчишь, Иван, когда я говорю? — наконец спросил дядя.
Отец не ответил, он думал о чем-то своем. Тогда дядя Миша встал, снова подошел ко мне и сел рядом.
— С однокосками гуляешь? — вдруг подмигнул мне.
— С какими однокосками? — не понял я.
— С девчонками. Эх, я в твои годы!.. Нет, вру, когда постарше был. Покойный