Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она так обомлела от этих «свистящих согласных», что не имела уже сил остановить его. Бамбуковые нити сомкнулись, выпустив сказочника. На столе Инфанта увидела деньги, но не только… Она взяла это в руки. К своим восьми жалким пеньолям он приложил, оказывается, амулет «собаки»!
— Ах так? «Кобра»! Все они «кобры»!
…Над Инфантой склонились два взмыленных легионера.
— Сеньорита Тианос?
Она подняла голову:
— Да, поехали. — И засмеялась: — Ну и рожи у вас!
Рожи были потные, подобострастные, выражающие способность на все и в то же время — наглядно бесталанные.
Она вышла под этим конвоем, и перед ней осадил ее лимузин, ее «альфа-ромео», и оттуда торчала морда Вергилия, и вырос на тротуаре капрал, ее «добрый громила». Инфанта, гримасничая ртом, сказала:
— Я была неправа, Орландо, я каюсь очень.
И сама, собственным платочком, промокнула его рябое от пота лицо. Потом он благодарно поймал этот брошенный платочек и ловил каждое ее слово, как пес — мяч.
— А тот сеньор… мы не поладили с ним немножко. Он идет сейчас к улице Серебряных Дел Мастеров… и пускай бы шел себе, правда? Но, по-моему, у него никакого амулета надежности! Это ведь неправильно — когда никакого? Незаконно?
Она еще погримасничала ртом. Капрал еще ждал уточнений, хотя и сказанного было довольно.
— Да! Пусть мой портрет вернет! А то вцепился и унес куда-то! А у папы скоро день рождения… я хотела ему в подарок…
…Когда они брали Филиппа…
…когда искали забытья или друг друга два старика в огромном дворце, дед и бабушка Инфанты…
…когда тосковала в клетке ее пантера…
…над всем этим могла бы она допеть песенку из несыгранной роли:
Милое окно его погасло…
Стало пусто, стало безопасно…
Книжку он оставил в назиданье:
«Сто лет одиночества» —
названье.
Рассказы и воспоминания
Дайте мне человека…
1
Дайте мне человека, который назначил занятия на восемь утра. Дайте мне его, оставьте нас на полчаса вдвоем, а потом вызывайте «неотложку». Но нет — не дают мне этого шутника. Приходится вставать, дрожа и вопия всеми фибрами против тьмы, которая залепила окна, против ученья, которое свет, против мамы, которая тебя будит…
Завтрак идет через силу, потому что за ночь от курения слипаются кишки. Мама сидит напротив меня, и ее губы повторяют все движения моих. Мне это не помогает есть, я все равно смотрю в газету, но мама не может иначе.
Газета разоблачает козни Мобуты и Чомбы. А я разоблачаю мамины козни: под кусок постной ветчины на бутерброде она подкладывает мне сало. И так всю жизнь: сколько бы лет мне ни было, что бы ни творилось в многострадальном Конго, как бы ни вел себя Пентагон — мама есть мама. Единственный человек в мире, на чью любовь можешь рассчитывать, даже если ты противен самому себе.
Я выхожу из дома, и вслед мне всегда несется одно и то же слово:
— Осторожнее!
Осторожнее бежать по лестнице, осторожнее переходить улицу, осторожнее садиться в троллейбус, осторожнее выступать на семинарах…
Мама есть мама.
Сплющенный в троллейбусной давке, уставишься в чье-нибудь ухо и изучаешь его строение. А если дышится посвободнее и можно вертеть головой, разглядываешь лица, придумывая для них профессию, характер, семейное положение… Раньше мне это нравилось, но теперь я понимаю: классифицировать людей глупо. Про большого рыхлого дядю, у которого челюсти, как у майского жука, я подумал, что сейчас он вылезет у Красных Ворот, войдет в Министерство сельского хозяйства и станет фигурой в области мясопоставок. А на самом деле он может быть тенором из филармонии — поди проверь…
Ошибаться в людях я начал с детства. Лет четырнадцати я влюбился в самую некрасивую девчонку в классе — косую, в очках, с хроническим насморком. Я сунул ей в портфель репродукцию, которая мне очень нравилась, — она изображала больную красивую женщину с голой грудью и человек семь врачей у ее постели, все мужчины. Этим подарком девчонка дала мне по морде. А мне казалось, что она кроткий ангел, что она чувствует искусство и чем-то особенным светится изнутри… Недаром мама кричит мне вслед:
— Осторожнее!
2
Капает время — будто поленились потуже закрыть кран. Теперь так и будет капать, пока не получится потоп.
Я сижу на семинаре. Ладони потные, уши обвисли, очки заляпаны.
— Отметим суффиксы единичного и собирательного значения…
К чертовой матери.
Тик-кап… тик-кап… — капает время. Сплю.
Во сне доцент говорит не про суффиксы, он диктует слова:
— Нюня… Рохля… Шляпа… Записали?
При каждом слове я вздрагиваю. Потом на мое плечо ложится рука.
— Выспались? — ехидничает доцент. — А теперь идите к доске и разберите эти слова по семантике.
Все хватаются за животики. Прыгают хохочущие лица. Свирепо и медленно иду я к доске. Этот материал я знаю.
3
— Вельский, зайди в деканат, — сказала мне на большой перемене секретарша Ира.
Ясное дело — непосещаемость. Других дел у меня с деканатом нет. Я вхожу. Капитолина Борисовна пишет, тяжело дыша. Она замдекана. Занося перо над бумагой, она близоруко хмурится и снимает ворсинку.
— Вельский, у вас пропуски, — говорит она, продолжая писать.
Ни «здравствуйте», ни «садитесь», сразу — «пропуски». Я говорю:
— Я знаю.
— Ну и что?
— У меня есть справка.
— Кому вы ее отдали? Старосте?
Я молчу.
— Секретарю?
Я молчу и роюсь в карманах. Есть такие стихи: «Чего только не копится в карманах пиджака за целые века…» Капитолина Борисовна не знает этих стихов, она выжидательно смотрит.
И выверну карманы я,
И выброшу в костер
Всё бренное, обманное, —
Обрывки, клочья, сор.
Вот непосланная ехидная записка лектору. Вот свидетельство моего проигрыша в «морской бой». Вот спокойное, мужское письмо Римме — в нем я признаю свои ошибки и невозможность продолжать отношения. Шпаргалка на латинское спряжение, пустые пачки «Дуката». Наверное, для Капитолины Борисовны все это символично: она уверена, что в голове у меня такой же мусор.
Пусть вьется он и кружится,
Пока не сгинет с глаз.