Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы хотите сигарету, — почему-то утвердительно сказал я и открыл пачку. При свете спички ее глаза поблагодарили меня: я угадал. Мой вид и голос не смутили ее душу, я смогу постоять.
Соседи говорили мне, что мужа этой женщины, сотрудника нашего посольства в Норвегии, не стало, когда мальчику был год: по неустановленной причине самолет загорелся и упал в океан. Они никогда не были осторожными, ее мальчики. Они разбились в кровь, в пыль, в невесомые частицы материи, которые поднялись к небу вместе с белым столбом воды и языками огня.
Нельзя было, нельзя было ей отпускать своих мальчиков — ни в холодную Норвегию, ни на Колхозную площадь, — никуда от своего сердца. Мы курим мои сигареты и ничего не говорим, страшась отполированных употреблением слов, которые нам не годятся.
Упала звезда — медленная, зеленоватая, незаметная до своего падения и вдруг ставшая самой значительной величиной ночного неба.
— Вы успели загадать желание? — спросила мать мальчика.
— Я попросил у нее счастья… — сказал я.
— Для кого?
Я ответил не сразу. Слово «счастье» не подходило к ней, отвыкшей улыбаться.
Поэтому я сказал:
— Для всех…
Я не договорил, снова испугавшись отполированных слов, однако ее глаза опять посмотрели благодарно и понимающе Будь сейчас самый отчаянный, небывалый в природе звездопад, я загадал бы на всех звездах только одно — возможно большую толику радости для матерей.
Наш двор — пятачок асфальта в каменном мешке трех домов — иногда кажется мне дном глубокого колодца шахты. Сюда к нам заглядывают разные светила, скупо намекая на другую, непонятную жизнь в чужой галактике.
Я запрокидываю голову.
Я разговариваю с ними, с этими светилами.
Я не хочу туда, и не прошусь, и не завидую, но если мне очень плохо, я обращаюсь к звездам: SOS! Слышите, вы! Здесь, на планете Земля, пропадает человек двадцати двух лет отроду и с поэтическими наклонностями, пропадает без малейшего желания пропадать! SOS!
Но сейчас я прошу не за себя. Конечно, это не сахар — мучиться от неразделенной любви или от других несмертельных причин, но сейчас передо мной человек, которому действительно плохо… Слышите? Спасите наши души, наши слабые, подверженные износу и нежности невечные души, принявшие на себя так много испытаний, чтобы заслужить так мало тепла…
Я тебя слушаю
(Этюд)
Она позвонила из какого-то универмага на окраине.
— Тут есть туфельки — мечта! На каждый день… я тебе такие показывала. Мне три семьдесят не хватает. Сейчас не купишь — весной их ни за что не найдешь… Привези, а?
— Где магазин?
Она сказала.
…По этому маршруту я каждый день езжу в институт.
Откинувшись на сиденье, я задышал в стекло, но у меня не хватило терпения додышать до дырочки.
Троллейбус молчал. Говорили — немые!
Да, пять-шесть молоденьких немых, очевидно, возвращались из своей специальной школы, и я искоса стал их разглядывать. Раньше мне никогда не попадалось столько немых сразу.
Руки летали по воздуху. Белые и легкие, с шарнирными суставами, они, наверное, успевали сказать сто слов в минуту. Они принадлежали девушке с непропорционально маленьким лицом, на котором метались и застывали глаза — синие и жадные. Она обращалась к парню, развалившемуся напротив нее и на одном сиденье со мной. У него было белое твердое ухо, мне показалось, что оно отморожено. Пыжиковая шапка, сдвинутая на другое ухо, удлиняла бритое лицо. В углах полуоткрытого рта лопалась слюна. Парень без конца открывал и опять защелкивал замок на портфеле и, казалось, не слышал и не понимал девушку.
А руки летали по воздуху. Они объяснялись с активностью отчаянья, с эффектами какой-то жутковатой кукольной трагикомедии, — я не мог перестать смотреть. Я чувствовал, что могу проехать свою остановку, и мне было все равно.
Уже потом, успокоившись, я пробовал взглянуть на эту историю иначе. Но не получалось: с первого момента и по сей день я убежден, что девушка с маленьким лицом любила парня в пыжиковой шапке.
А он не хотел этого. Он этого не слышал — взгляд его скользил мимо ее рук…
И вдруг она замычала! Мотая птичьей головкой, напрягаясь всем телом, она промычала что-то вряд ли более понятное, чем этот вдохновенный полет ее рук…
Мне стало страшно, и горячая злоба выступила потом у меня на переносице. Сейчас я что-нибудь скажу! Пусть, по крайней мере, смотрит на ее руки, пусть отвечает ей, олух!
Я не мог смотреть, как сонно, по-детски, лопается слюна, затянувшая уголки его рта, как он безмятежен, этот человек, любимый так отчаянно, так напоказ, на потеху безбилетным мальчишкам…
Сейчас, сейчас скажу!.. Я кашлянул.
— А у вас, молодой человек, — проездной или как?
Это спросила кондукторша, жизнерадостная, полная коротышка. Она тоже смотрела на немых, но вскоре эти страсти пальцев и глаз утомили ее — у нее были слишком красные щеки и веселый характер, чтобы в это втянуться. Насчет билета она спросила просто так — поговорить хотелось. И не отстала: предложила мне проездной на февраль, я отказался, спросила, не знаю ли я, сколько градусов. Я не знал, и она обиженно объявила:
— Площадь Восстания! В середку проходите, в середку…
Парень вопросительно поглядел на меня. Чего он хочет? Неважно, сейчас я скажу ему тяжелую грубую остроту, от которой ему станет не по себе…
Девушка отвернулась к окну и успокоила руки на коленях. Ее лицо сделалось невыразительным, маленьким — лицо старой птицы, которая отлетала свое…
И вдруг я вспомнил: они ведь еще и глухие, эти люди! Я мог бы сказать парню прочувствованный монолог — о черствости, о скупости сердца, о ржавых засовах на нем, о прелести девушки, которая в него стучится…
Он даже не повернул бы ко мне головы. Другие немые сидели поодаль и работали руками так, что, казалось, у них одна и та же тема — еда.
Я выскочил на следующей и пересел в другой троллейбус.
…Потом мы купили туфли и возвращались пешком, и она была весела.
Всю дорогу я слушал, как она болтала про неинтересные пустяки. Очень внимательно слушал и молчал.
Она даже удивилась:
— Ты что?
— Слушаю…
…А совсем поздно, около часу ночи, я снял ботинки, чтобы не разбудить домашних, и подошел к телефону. Я с нежностью подумал об этой надежной, безотказной штуке, придуманной для