Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот наконец: «Да благословит тебя Господь, и охранит тебя, и пошлет тебе мир»…
«Шабат». Соседи по скамье — родственники, друзья и совсем незнакомые люди — целуются или пожимают друг другу руки.
«Шабат». Джозеф целует Эрика и Анну. Анна целует Эрика и Джозефа.
Толпа медленно несет их к выходу из синагоги. Дед положил руку ему на плечо. Эрик перехватил бабушкин взгляд. «Ее рыжие волосы слишком яркие», — невольно подумал он. Слишком яркое обрамление для такого лица. Он смотрел на бабушку, а она — на руку Джозефа на его плече. В ее задумчивых, умных глазах отразилась такая сложная, такая противоречивая гамма невысказанного, невыразимого. Сила чувств, сокрытых в этом взгляде, была почти вещественна. Казалось, до них можно дотронуться. Но и тогда не поймешь, чего там больше: вопроса? мольбы?
В этот миг, окунувшись в этот взгляд, Эрик понял, что не поедет.
— Крис, ты не сердишься? — спросил он, закончив свой рассказ. Они встретились в Нью-Йорке в день, назначенный для интервью.
— Стараюсь. — Крис улыбнулся, но злости скрыть все-таки не смог. — Скажу только, что для своих лет ты слишком юн, неопытен и сентиментален. Невероятно похож на… — Он внезапно умолк.
— На моих родителей? Ты это имел в виду?
— Да. Впрочем, что ж тут удивительного? На кого еще походить детям, как не на родителей?
— На кого именно? — настойчиво спросил Эрик.
— На обоих. Идеалисты, каких свет не видывал. О собственном благе всегда думали в последнюю очередь. — Крис взял Эрика за руку. — Знаешь, я жутко тороплюсь. Все приходится делать впопыхах. Так что давай простимся и пожелаем друг другу удачи. Если я тебе когда-нибудь понадоблюсь, ты знаешь, где и как меня разыскать. Не пропадай, пиши. И — всего лучшего. — Лицо Криса смягчилось, стало серьезным и печальным, и Эрик вдруг снова очутился в лодке за ивовым пологом, спускавшимся до самой воды, и услышал голос Криса: «Бабуля умрет»…
Эрик тряхнул головой:
— Спасибо, Крис. Спасибо за все.
Они разомкнули руки и разошлись, мгновенно подхваченные суетливым водоворотом Сорок третьей улицы.
Несколько дней спустя он говорил с тетей Айрис.
— Я не уверена, что это верный выбор, Эрик. Хотя, безусловно, благородный.
Эрик не ответил. Теперь, когда решение было принято, оно не представлялось ему самому таким уж благородным и жертвенным. Он знал, что душа его разъята надвое — так было, есть и, вероятно, будет — и она никогда не смирится, никогда не сделает однозначный и бесповоротный выбор.
— Я, пожалуй, побродил бы пару месяцев по Европе, — сказал он, удивив сам себя. — Я ведь нигде толком не бывал.
Ему предстояло получить не только диплом, но и небольшое дедулино наследство. В былые времена именно так и задумывалось: достигнув совершеннолетия, молодой человек завершал учебу и, прежде чем «осесть», отправлялся путешествовать по Европе. К этому и приурочивалось вручение наследства.
— Жаль, я не могу поехать с тобой, — вздохнула Айрис. — Но Тео говорит, что в Европе пахнет падалью. Надеюсь, когда-нибудь он изменит приговор.
— Ну, в это лето тебе в любом случае из дому не выбраться, — заметил Эрик. Айрис снова ждала ребенка. В тридцать семь лет. Интересно, рада ли она? Может, это «недосмотр»?
— Да, к твоему возвращению я, верно, уже рожу. По срокам — в десятых числах октября.
— Я вернусь раньше, — заверил ее Эрик.
В середине июня, простившись с университетом, он собирался в путь. И все принимали в этом самое деятельное участие. Нана купила прекрасный комплект чемоданов, дорожный зонт и купальный халат — вещи абсолютно непрактичные, но твердившие: «Пусть тебе все будет в радость. Мы тебя так любим». Он прожил в этом доме достаточно и понимал, о чем говорят подарки.
Накануне отъезда они обедали у Айрис и Тео. Мальчики вскладчину купили пленку для его фотоаппарата.
— Привези мне фотографии Стоунхенджа, — важно заявил Стив. — У меня есть книга про это место. Никто даже не знает, кто его построил.
Джимми попросил Эрика узнать правила игры в регби и выяснить, чем они отличаются от футбольных. Лора помогла матери собрать ему в дорогу пакетик сладостей — чтобы «заедать самолетную еду». И Эрика пронзила тоска расставания.
Анна всплакнула.
— Сама не знаю, почему плачу! — оправдывалась она. — Я так рада, что у тебя впереди удивительное лето. Сама не знаю, почему плачу.
Она вообще никогда не сдерживала слез. Не то что бабуля — ни слезинки не проронит. Проклятье! Опять он сравнивает, всегда сравнивает! Таков его крест. Эрик подумал, что эта женщина ему во многом ближе и понятней, чем была когда-то бабуля. И все же бабуля — часть его жизни, его самого. Дороже ее не было и не будет. А эта, вторая, бабушка появилась в его жизни слишком поздно. Им не одолеть барьера, не пробиться друг к другу…
И внезапно он понял, что она чувствует то же самое. Потому и плачет.
В маленьком городке неподалеку от Бата он купил в канцелярской лавке дешевый блокнот и начал писать.
Порой я думаю, что моя основная беда — безверие. Вероятно, из уст полуобразованного горожанина, и вдобавок американца, это звучит нелепо. Особенно в наш трезвый, нерелигиозный век. Но тем не менее это так.
Верь я — возможно, знал бы, к какой из своих кровей принадлежу или хочу принадлежать. С кем хочу жить. А впрочем, при чем тут вера? Вера — дело сугубо личное, а принадлежность к той или иной социальной группе — наоборот. Так что вера тут ни при чем.
Просидел полдня в деревенской церквушке. Деревня — прямиком со страниц Томаса Гарди, а церковь построена в незапамятные времена настоящими саксами. Даже представить трудно, сколько она тут простояла. Стены толстенные, за ними холод: и не поверишь, что снаружи знойное, душное лето. Потом я побродил по кладбищу. Вокруг — никого; только невдалеке, на поле, тупо жевали свою жвачку коровы. В воздухе висел пчелиный гуд. Я ходил меж надгробий и читал надписи — там, где их еще не стерли века ветров и дождей. Имена одинаковы: на надгробьях, на памятных досках в церковных нефах, на дверях домов в деревушке. «Томас Бриарли и сыновья. Сапожных дел мастера с 1743 года». Прожить тут всю жизнь, в будни трудиться, по воскресеньям — петь псалмы. Та же работа, те же слова. Родиться здесь, быть крещенным в этой церкви, верещать в этой купели, а потом умереть и лежать на этом кладбище, в двух шагах от собственного рождения и жизни. Может, в этом и состоят суть и смысл? Если столько поколений прожили на одном месте и в боли, и в радости? Значит, они видели смысл?
В гудящей тишине, на древнем кладбище простой деревушки на душу мою снизошла такая благодать. Я почти, почти уверовал!
Когда я ходил с бабулей и дедулей в церковь — лет в восемь или девять, — все было иначе. Было благоговение. Священный трепет. А потом возвращались домой, к воскресному обеду, к жаркому и пирогу. Я — в праздничном костюмчике; на душе — полный покой. Если б испытать это снова! Если б почувствовать сосредоточенную, истовую веру — как у деда и тети Айрис. Насчет Наны не уверен; по-моему, она просто им подражает. Может быть, даже безотчетно. И уж конечно ни за что не сознается. Однажды я спросил у дяди Тео, утратил ли он веру. «У меня ее никогда не было», — ответил он.