Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем? Какая разница?
— Разница есть. Поверь на слово. Это чрезвычайно важно на Ближнем Востоке. У арабов с Израилем постоянные трения, того и гляди вспыхнет конфликт.
— Значит, важно, чтобы меня не приняли за еврея?
— Но ты ведь не еврей, верно? Тебя воспитали в христианской вере, ты посещал епископальную церковь. И ты — мой племянник. С какой стати тебя примут за еврея?
— Но я, помимо всего прочего, внук Джозефа Фридмана.
— Конечно, разумеется… Эрик, не забывай: вокруг тебя холодный, циничный мир. Чтобы в нем выжить, надо руководствоваться холодным рассудком. Очень тебе советую отбросить эмоции в любых делах. В особенности в этом деле.
Эрик поморщился.
— Противно. Бесчестно. И, что самое худшее, жестоко.
— Почему жестоко? Ты никого не обижаешь — ни словом, ни делом. Просто кое о чем не упоминаешь. Вот и все.
Эрик промолчал, и Крис требовательно спросил:
— Ты ведь помнишь о другой своей половине? О дедуле с бабулей? О жизни, которую с ними прожил?
— Крис! По-твоему, я могу их забыть?
— Нет, конечно… Ну, в конце-то концов, ты ведь не религиозный еврей? Ты же не сменил веру, Эрик?
— Честно признаться, никакой веры у меня нет, — ответил Эрик глухо и угрюмо, как показалось ему самому.
— Что ж, безверие теперь в моде. Так договариваться на эту неделю о встрече? Или отложить до моего следующего приезда из Венесуэлы?
— Отложи, — сказал Эрик. — Раз нет особой спешки.
Расставшись с Крисом, Эрик направился по Пятой авеню в сторону Гранд-Централ. Рождественские фонарики мерцали в витринах и на фасадах домов, точно рябь на струящейся воде. Из громкоговорителя, висевшего над входом в огромный магазин, лился латинский гимн «Адесте Фиделес». Сияющий торговый центр — храм Америки двадцатого века, цитадель Рождества. Универмаг. Эрик пребывал в необычайно подавленном состоянии духа.
Реклама банковских кредитных услуг: пара молодоженов, сияя ослепительными улыбками, разглядывает дорогой спортивный автомобиль. Это и есть мера успеха, удовлетворения? Мера человека? Мужчины? Способен он купить машину или нет? Или моторную лодку, или бриллиант — любую из тех вещей, за которые люди продают душу дьяволу? Как же дешево они себя ценят: на вес нахапанных безделушек!
Лезь вперед, пробивайся, достигай, преуспевай — пусть даже для этого придется немножко наврать, скрыть правду о себе самом. А что особенного?
Он ускорил шаг, поглубже вдохнул морозный воздух. Все наводит на него сегодня уныние и тоску. А мир-то на самом деле вовсе не так ужасен. Просто надо разрешить этот мучительно зависший вопрос. Вот и все.
Ну а если б, допустим, это предложение исходило не от родственника по материнской линии, а от какого-нибудь дедова приятеля? Скажем, от мистера Дубермана? Или от его дружков-картежников, азартных пинаклистов? Легче было бы решать? И каков был бы ответ?
Он попытался представить себе эту сцену, скорее всего застолье. Стол сверкает хрусталем; цветы; серебряные блюда с мясом — полдюжины разных сортов холодного мяса, копченой рыбы, салаты, желе и пудинги, острые пахучие подливы и соусы; плетеные халы с глянцевой корочкой; фрукты, пироги…
«Да ешьте же! И передайте Дженни салат, она клюет как птичка!»
«Если вы не попробуете этот пудинг, вы оскорбите мою жену!» — басит дед и сам, щедрой рукой, кладет горячий, исходящий паром пудинг на чью-то тарелку.
На запястьях у Наны позвякивают браслеты, в ушах посверкивают маленькие бриллиантовые сережки на стерженьках, и она улыбается — гордо и радостно.
«Вы слышали, Эрик на будущий год едет за границу?» — провозглашает дед во всеуслышание. Но в столовой такой шум: на одном конце стола мужчины не на жизнь, а на смерть сцепились «за политику», на другом — точно из рога изобилия сыплются анекдоты и люди хохочут до колик в животе. Дед стучит ножом по фужеру и возвышает голос над общим гомоном: «Вы слышали про Эрика? Вы еще не знаете?»
С юмором и нежностью он проигрывал в уме эту сцену: как внезапно воцарится тишина, как дед сделает свое историческое заявление, как раздадутся в ответ приветствия и поздравления; как Нана встанет, обнимет его, прижмет его голову к себе — к духам, к теплому шелку; как какой-то старец примется трясти его руку: «Какой умница! Золото, а не мальчик! Джозеф, Анна, у вас золото, а не мальчик…»
Непременно будут и слезы, потому что отъезд — это всегда слезы. И разумеется, путь ему в этом случае лежит уж никак не на Ближний Восток, где сейчас, на исходе второго тысячелетия новой, христианской истории, его народу снова угрожают кровопролитие и уничтожение.
При таких благоприятных обстоятельствах можно и поехать. Во всяком случае, для них это было бы не так нестерпимо больно, как его возврат к материнскому клану. Снова потери, снова утраты. Он вдруг подумал, как, должно быть, тяжело было его отцу решиться на разрыв с семьей. Навек. Навсегда.
Боль. Чем измерить ее? Врачи измеряют в долах. Сильная, средняя, слабая. Единица — один дол…
На следующей неделе он вернулся в Дартмут. До выпуска оставалось пять месяцев. Он так ничего и не решил.
Дедушка Венделл умер в начале апреля. Все близкие собрались на похороны в его массачусетском доме — доме, принадлежавшем семейству Гатри добрых три сотни лет.
Эрик ехал из Нью-Гемпшира, и на глаза ему то и дело попадались первые, неуверенные посулы весны. Пригревало. Несмотря на печальный повод, сорвавший его с места, Эрик пребывал в приподнятом настроении. Машина катила среди пастбищ и полей, отделенных от дороги каменными изгородями, въезжала на главные улицы старинных городков — под сень вязов, к белым, приземистым, ладно скроенным усадьбам его детства. Он в точности знал, как выглядят эти дома внутри, какие буфеты-близнецы сторожат камины в столовых, какие часы возвышаются на площадках лестниц между этажами… По образу и подобию его брюерстонской жизни…
Когда они вернулись с кладбища, где покоились несколько поколений семейства Гатри, и Эрик взглянул на знакомые и незнакомые лица родственников и друзей, на него опять повеяло чем-то родным. Странно, как быстро он привык к другим типажам, другим лицам. Привык — даже не очень заметив разницы! А сейчас вдруг осознал ее остро и отчетливо. Сейчас перед ним были лица, которые он едва не забыл, которые не видел давным-давно.
Разумеется, обобщения ненаучны и бессмысленны. На любое правило найдется немало исключений. И все же он мог с уверенностью сказать, что здесь, в этой комнате, его родственников по отцовской линии нет. Почему? Меньше эмоций? Меньше живости, красок, шума? Не важно почему. Но ответ однозначен и сомнению не подлежит.
Сейчас его окружали люди особой породы, которую отличишь всегда и везде: сухопарые, жилистые, закаленные суровым спортом: одни привыкли в любую погоду удерживать парус яхты, другие — бегать на лыжах по крутым холмам. Дамы, даже некрасивые, с удлиненными, резко и неровно очерченными лицами, тоже были примечательны и несли безошибочные приметы своей породы: строгого покроя юбки и блузки, круглые золотые броши и неумолимое выражение тонких сжатых губ. Эрик узнал бы их где угодно, даже в Патагонии. Он наблюдал за женщинами, собравшимися возле столика с кофейником и чашками, слушал четкий, решительный и неизменно приглушенный говор и чувствовал… будто вернулся домой. Выходил ненадолго, а теперь вернулся… И вдруг он понял, что именно трогает его так безотчетно, отчего так щемит сердце. Все эти женщины были похожи на бабулю.