Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Текст «Заметок о Маяковском» датируется 31 января 1941 года. В письме Георгию Шенгели от 7 марта 1941 года Северянин писал: «Материалы о Маяковском, понятно, вряд ли возможно напечатать из-за интимностей. Было бы чудесно продать в музей. Очень прошу». Шенгели выполнил эту просьбу, но, как и предполагал автор заметок, они не соответствовали официальному образу поэта социалистической эпохи и не были опубликованы свыше сорока лет.
Наиболее характерные уточнения текста связаны с неверным чтением подлинника, закреплённым в машинописи. Например, «мешали и внешние признаки вроде цветных одежд и белизны на щеках». Надо: «балерин на щеках» (речь идёт о раскраске лиц Давида Бурлюка и Василия Каменского). Далее: «мыслили бы футуризм воедино под девизом воистину “вселенского”». Правильно: «мы слили бы фут[уризм] воедино под девизом воистину “вселенского”». Вместо «внимателен сердцем и благожелателен ко мне» надо «внимателен, серьёзен и благожелателен ко мне».
Не только смысл, но и сама интонация заметок Северянина искажалась, когда воспроизводилась фраза Маяковского: «Всякий труд должен быть, милейший, оплачен» вместо характерного «милсдарь». Ошибки возникали и при восстановлении не дописанных автором слов: «служащая» вместо правильного «слушательница», «таили в душах» вместо «таили в думах», «коньяку» вместо «коньячку», «девушка» вместо «девица» и т. д.
Пропущенные в машинописи иностранные слова не позволяли адекватно понять фразу: «Т[олстой] любил коньяк “Henessy”». Тоже о Маяковском: «Вл[адимир] пил очень мало: иногда несколько рюмок “Martell”, большей частью вино, любил же шампанское марки “Cordon vert”». Были искажены и начальные фразы, отмеченные комментатором как пропуск в тексте: «Берлин. 1922 год. Осень. Unter den Linden. Октябрь на исходе. Сияет солнце. Свежо. Идём в сторону Tiergarten».
При анализе последнего прозаического текста, казалось бы, далёкого от эгофутуристического периода, нельзя не отметить сохранённую Северяниным высокую культуру работы со словом, точность выбора лексики, ощущение многозначности каждого элемента, каждой интонации. Порой одна буква меняла смысл целого эпизода, что видно при существовавшей замене северянинского неологизма «осажение» (от «осадить» — «остановить») нелепым «осаждение» (от «осада» — «навязчивость»): «Маяковский “пробовал” женщин: если “вульгарились”, бывал беспощаден; в случае “осажения” доискивался причин: если не “позировали на добродетель”, с уважением сникал».
Северянин предоставляет Шенгели право перечёркивать лишнее в готовящемся мемуаре «Моё о Маяковском»: «Вам виднее. И фамилии заменить инициалами, если надо». Избранная тема — беспроигрышный заработок, поскольку только что было отмечено десятилетие смерти Маяковского и вышло два тома статей и воспоминаний о «лучшем, талантливейшем». И через неделю: «Я решил приналечь на работу и выслать Вам “Моё о Маяковском” поскорее, ибо обстоятельства не терпят... у меня кашель, насморк, бессонница, и сердце таково, что ведра поднять не мог: задыхаюсь буквально».
Борясь с недомоганием, Северянин продолжает заботиться о так необходимой ему книге избранных стихотворений, которая могла бы дать достойное представление советскому читателю о поэте, вычеркнутом на 20 лет из истории русской литературы. Он пишет Шенгели (23 мая 1941 года), что внимательно пересмотрел все послереволюционные книги и «отобрал около восьмидесяти стихотворений безусловных», большая часть их входила в сборник «Классические розы». В письме от 25 мая он сообщает: «С сегодняшним присылом стихов у Вас уже накопится 62». Каков состав этого сборника и где отобранные тексты, пока неизвестно.
«Как хороши, как свежи будут розы...»
«У Арсения Формакова, близко знавшего Игоря Васильевича, — вспоминала Вера Круглова, — в воспоминаниях о поэте есть такая его характеристика: “Манеры с детства воспитанного человека”...
Да, вероятно, эта воспитанность не позволяла ему на люди выносить и горесть своей обездоленности, лишений. Но под этим покровом чувствовалась напряжённость, готовая взорваться. Об этом его свойстве хорошо знала преданно любящая его Вера Борисовна, которая разделила с поэтом его трудные годы и проводила в последний путь.
На следующий год Северянин с женой перебрались в Усть-Нарову. Поселились они в старом деревянном доме на улице Вабадусе. Это был небольшой одноэтажный дом, принадлежащий сёстрам-эстонкам Аннус, которые в пристройке держали мужскую парикмахерскую. С улицы дом имел небольшую терраску, через которую можно было пройти в квартиру Северянина. Этим входом они не пользовались, а проходили со двора, откуда дверь вела в довольно обширную кухню. Здесь стараниями Веры Борисовны всё сияло чистотой. За стеной кухни была маленькая спаленка. Из кухни же дверь вела в большую комнату. Здесь так же, как и в деревне, посредине стоял стол, а у стены в углу — диван, на котором я неизменно заставала Игоря Васильевича, когда заходила к ним. На стене висела увеличенная фотография Сергея Рахманинова, а под ней полочка, на которой лежал маленький чемоданчик с рукописями поэта и письмами дорогих ему людей. Три окна комнаты выходили на улицу, где в проулке виднелся голубой кусочек реки Наровы.
Первый год своего проживания в Усть-Нарове Игорь Васильевич Северянин ещё много двигался. Он мог пройти по берегу моря со своей неизменной спутницей Верой Борисовной до тридцати километров, чтобы поднести свою книжечку стихов очередному меценату и, получив какие-то деньги, расплатиться в лавочке, где забирали провизию в долг, на “книжечку”. Никаких выездов за границу он уже не совершал. Со своими стихами выступил только раз в Таллине, когда устраивали вечер в честь его пятидесятилетия.
Я тогда по недомыслию приписывала эту его “неподвижность” влиянию Веры Борисовны, несклонной к переездам. Просто он был уже болен, и болен серьёзно. Мне же эти тревожные мысли не приходили в голову.
Я знала, что он лечится у мужа, но не придавала этому большого значения. Сам Игорь Васильевич никогда ни на что не жаловался. Узнав его ближе, я увидела совсем другого Северянина. Это был гордый, очень открытый, а потому и очень ранимый человек. Он предлагал себя людям таким, каков есть. Отсюда, по моему мнению, и многие его стихи, где он обнажает себя и высказывает мысли, которые люди обыкновенно таят про себя.
Есть у Северянина такие строки: “Не каждому дано светлеть в нужде...” Да не каждому. А вот Игорь Васильевич мог. Была нужда, и большая. Но среди серости будней он мог воспевать и хмурое небо над Эстонией, и