Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отличиться в государственном радении спешили и молодые, и старые. Почтенный коллежский асессор Коммерц-коллегии Игнатий Рудаковский не поленился обвинить в оскорблении величества простого адмиралтейского столяра, заявившего, что будет жаловаться на обиды самой «Анне Ивановне», не указав надлежащего титула. 13-летний ученик Академии наук Савка Никитин донес на караульного солдата, укравшего стаканы из адмиралтейского «гофшпиталя», – какое-никакое, а все же государственное имущество.[698]
Беспечный матрос Парфен Фролов на исповеди у попа «морского полкового двора» Ивана Иванова покаялся в неприличном «греховном помысле» об… императрице Анне Иоанновне. Батюшка немедленно донес куда следует, и морячок получил плетей и три года каторги за то, что «мыслил непристойно».[699]
Канцеляристы «Низового корпуса» Алексей Попов и Андрей Пырьев, несшие тяготы службы в новозавоеванных персидских провинциях на гиблом южном берегу Каспийского моря, не придумали лучшего, чем состряпать донос на жену «студента» Алексея Протасова (вероятно, их коллеги, более удачливого по службе), обвинив ее в оскорблении «превысокой чести ее императорского величества». По словам доносителей, Вера Протасова якобы заявила: «У нас во дворце то как сама, так и все бляди». Однако поставленной цели – «отбыть из Гиляни» – доносчики не добились. Следствие сразу выяснило, что сами они – «люди подозрительные»: служат плохо, «пьют безобразно», а посланного на переговоры П. П. Шафирова «бранили всякими ругательными словами». После проведенных на месте «трех застенков» Пырьев сознался в оговоре. Тем не менее их информация была получена Ушаковым и Анной Иоанновной, и обоих доносителей в апреле 1732 года приказано было пытать вновь. Оба показали, что их «побуждал и наставливал» к доносу подполковник Лев Брюхов. Вытребованный в Петербург офицер по дороге умер в Баку, а неудачливые канцеляристы по решению военного суда были казнены на площади иранского города Решта.[700]
Порой жажда мести или славы заставляла доносчиков совершать даже дурно пахнувшие, в буквальном смысле, поступки. Октябрьским утром 1732 года на дворе Максаковского Преображенского монастыря объявился торжествующий иеродьякон Самуил Ломиковский. «Вышед из нужника», ученый монах держал в руках две «картки, помаранные гноем человеческим, на которых написано было рукою его, Ломиковского, сугубая эктения, по которой де воспоминается титул ее императорского величества и ее величества фамилии, а признавает он, Ломиковский, что теми картками в нужнике подтирался помянутой иеромонах Лаврентий» – старинный «злейший друг» иеродьякона Лаврентий Петров. В допросе перед духовными властями доноситель подробно рассказал об устройстве монастырских отхожих мест и описал, «как он, Ломиковской, был в нужнике, в которой де ходят из дву келей одними сенми: из одной он, Ломиковской, со иеродиаконом Иоасафом; из другой означенный иеромонах Лаврентий, духовник Варфоломей да иеромонах Феодосий». Найдя те самые «картки», он сразу догадался, чьих рук (и иных частей тела) было дело, так как видел, как именно Лаврентий указанное отхожее место посещал, «а те картки были свежепомаранные». Надо было очень постараться, чтобы узреть злополучные «картки» в выгребной яме и вытащить их оттуда. Торжествующий иеродьякон продемонстрировал инокам-соседям ароматные доказательства преступления.
О ссоре с Петровым сам Ломиковский рассказал вполне простодушно: «То де поссорятся они и прощаютца, и в пьянстве де он, Лаврентий, досадит ему, Ломиковскому, каким укорительным словом, то де и подерутца». В этой драме иеродьякон решил, наконец, поставить точку – сжить врага со света любой ценой. «Я де знаю, как донесу; то де мне кнут, а тебе голова долой!» – кричал он. Но его угрозы не сбылись – Петров наглухо «заперся» в совершении преступления, а доказать именно его вину в осквернении выисканных в клозете «карток» Ломиковский не смог, ибо его оппонент не был уличен непосредственно в процессе их преступного употребления. Для доносчика вендетта закончилась печально – он был лишен сана, выпорот кнутом и сослан «в Сибирь на серебреные заводы в работу вечно». Свидетельством непримиримой вражды осталось дело «о подтирке зада указом с титулом ее императорского величества».[701]
Неудача постигла самого Феофана Прокоповича, выступившего не только доносителем, но и своего рода добровольным помощником Тайной канцелярии, используя для этого свои полномочия новгородского архиепископа. 15 октября он обратился с личным письмом к «превосходительнейшему господину генералу» и «милостивому благодетелю» Ушакову о передаче в ведение последнего очередного арестанта, указав причину задержания: «В недавних числах усмотрел я некоего человека, еще не старого, который разные церкви обходя, лице на себе являл якобы шпиневатое, а мне остро в очи приглядывался; а с платья весьма худого и необычного казался, что если он не церковный причетник, то никакова иного чина. Был же на нем и вид якобы некоего, или прямого, или притворного юродства, что из шатких его движений виделось. Пришло мне на мысль, не служитель ли он известного мятежесловия, и по силе синодального о таковых по церквам являемых шатунах определения приказал я взять его в синодальную канцелярию и допросить: кто, откуду и зачем и о прочих обстоятельствах, ис которых мощно бы мне рассудить, приличен ли он или ни к известному воровству. И из допросных его речей не показалось известно, что он таков, однако же и не без подозрения. Но понеже он в ответах заговорил некие речи, к Тайной канцелярии прислушающие, а наедине с одним приказным произнесл нечто и зело чюдное, хотя, по моему мнению, ложное, того ради болше не допрашивать, но к превосходительству вашему его и его речи отправить надлежало, что при сем и исполняю».[702]
Ох и умен был «доброжелательный богомолец», прослывший одним из самых просвещенных людей той эпохи. В коротеньком письме он сумел и подчеркнуть свои особые отношения с сыском, и продемонстрировать готовность лично выявлять по столичным храмам подозрительно одетых и «остро глядящих» людей, и тут же попытался притянуть схваченного бродягу к «известному мятежесловию» (описанному выше делу своего врага Маркелла Родышевского и «подметных» памфлетов). Правда, вторгаясь в полномочия Ушакова, Феофан вовремя остановился, догадливо признавшись: не хватает ему, архиепископу, умения «расколоть» арестанта (который, правда, ничего предосудительного не совершил, но был «не без подозрения»), а потому он почтительно передает его в умелые руки чинов Тайной канцелярии.
Только людям Ушакова тоже ничего обнаружить не удалось, хотя уже на следующий день арестованный был допрошен лично их начальником. Задержанный Феофаном сын типографского работника из Москвы Иван Крылов и вправду был подданным «нерегулярным»: отцовской профессии не выучился (хотя был грамотным и сам подписывал допросные речи), жил «в услужении» у разных людей то в Москве, то в Петербурге и даже был в 1731 году бит кнутом за «дерзновенную» подачу челобитной самой императрице по уголовному делу некоего курского купца. В изъятых бумагах ничего «к важности не было» – разве что свидетельства, что беспутный ярыжка хотел выглядеть более респектабельно, а потому в разговорах хвастался, что оказал важные услуги отечеству, и «дело Долгоруких от него ж, Крылова, началось», и в Тайной канцелярии «по доношению ево, Крылова, якобы трое кажнены», что было обычным враньем. Для порядка бродягу в присутствии Андрея Ивановича вздернули на дыбу, но и после 16 ударов ничего нового он не сказал. 4 ноября был готов приговор: болтуна выпороть кнутом и отправить в Охотск. Не отпускать же на свободу человека – хотя и невиновного, но присланного самим «превосходительства вашего слугой, смиренным Феофаном».