Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одиннадцать лет провела она в том мрачном доме и унылом саду. Он жалел для нее даже света и воздуха и ни на миг не ослаблял хватку: он заколотил широкие дымоходы, закрыл ставнями маленькие окошки, дал стенам зарасти жесткими лозами плюща, фруктовые деревья в обнесенном кирпичной стеной саду — мхом, а зеленые и желтые дорожки — сорной травой. Он окружил ее образами скорби и отчаяния. Он наполнил ее разум страхами перед этим домом и жуткими легендами, которые о нем слагали, а потом бросал одну — под предлогом, что легенды необходимо развенчивать, — корчиться от ужаса в полной темноте. Когда душа девушки окончательно поддавалась страху и безысходности, он появлялся из своего укрытия, откуда за ней подсматривал, и выставлял себя ее единственным спасителем.
Так с малых лет внушая ей, что в ее жизни нет и не может быть иного воплощения безраздельной силы, способной понукать и избавлять, связывать и даровать свободу, он окончательно утвердил господство своей власти над ее слабостью. Ей был двадцать один год и двадцать один день, когда он вновь привел ее — полоумную, запуганную и забитую новоиспеченную жену — в свой мрачный дом.
К тому времени он отпустил гувернантку — то, что ему оставалось совершить, лучше было делать в одиночку, — и дождливой ночью они вернулись под тот же кров, где ее так долго приготовляли к страшной участи. Заслышав на пороге, как барабанят по крыльцу капли дождя, она обернулась к мужу и сказала:
— О, сэр, не тикают ли то часы моей смерти?
— А если и так, что с того?
— Ах, сэр! Смилуйтесь, одарите меня ласковым взглядом! Прошу у вас прощения! Я сделаю все, что прикажете, только простите меня!
Эти слова: «прошу прощения» и «смилуйтесь!» — бедная дурочка теперь твердила как попугай.
Даже ненавидеть ее он не мог она была достойна лишь презрения, — однако они много времени провели в пути, он утомился, работа его близилась к завершению, и следовало поскорей переходить к делу.
— Дура! — рявкнул он на жену. — Ступай наверх!
Она тут же подчинилась, пробормотав себе под нос: «Как вам будет угодно, сэр!» Когда он вошел в ее спальню — немного задержавшись, поскольку пришлось изрядно повозиться с тяжелыми засовами на парадной двери (ибо он так устроил, что ночью они оставались дома одни, все слуги приходили утром и уходили вечером), жена стояла в дальнем углу, так крепко прижимаясь спиной к деревянным панелям, словно надеялась сквозь них просочиться. Соломенные ее волосы разметались по лицу, а большие глаза таращились в немом ужасе.
— Чего ты боишься? Подойди и сядь рядом.
— Как пожелаете. Прошу прощения, сэр. Не гневайтесь, ради бога! — опять завела она свою шарманку.
— Эллен, вот этот документ ты должна завтра же переписать. Желательно, чтобы слуги видели тебя за этим делом. Когда все напишешь, исправишь ошибки и перепишешь начисто, позови двух понятых из прислуги и в их присутствии поставь внизу свою подпись. Затем спрячь листок на груди, чтобы не потерять, а когда я приду к тебе завтра вечером, отдай его мне.
— Я все сделаю с превеликим старанием и усердием, клянусь! Что прикажете, то и сделаю!
— Тогда хватит трястись как осиновый лист.
— Я стараюсь изо всех сил — только не гневайтесь, умоляю!
Наутро она первым же делом села за письменный стол и сделала все, что от нее требовалось. Он частенько наведывался в комнату и всякий раз видел, что она сидит за столом и усердно пишет, по буквам повторяя про себя написанное, однако делает это машинально и безразлично, не желая и не силясь что-либо понять, а просто досконально выполняя указания мужа. Ночью, когда они вновь оказались наедине в спальне и он поставил свой стул к камину, она встала со своего места в дальнем углу, робко приблизилась к супругу, извлекла на свет спрятанный на груди листок и протянула ему.
То было, разумеется, завещание. В случае смерти все ее имущество достанется ему — этими простыми словами он объяснил жене суть написанного, поставил ее перед собой, заглянул ей в глаза и спросил, понимает ли она это.
Кляксы чернели на белом лифе ее платья, и оттого, когда она кивала, лицо ее казалось еще белее, а глаза — больше. Черные пятнышки были и на ее руке, которой она нервно сминала и вновь расправляла свою белую юбку.
Он взял жену за руку и еще пристальнее посмотрел ей в глаза.
— Я получил от тебя все, что хотел. Теперь умри!
Она вся сжалась и исторгла низкий сдавленный крик.
— Я не буду тебя убивать: не хочу рисковать собственной жизнью, — умри сама!
Он сидел подле нее в ее спальне — день за днем, ночь за ночью — и твердил лишь эти слова, повторяя то губами, то взглядом. Стоило ей поднять лицо, которое она прятала в ладонях, и взглянуть на строгую фигуру мужа, сидевшего напротив со скрещенными на груди руками и нахмуренным лбом, она читала в его позе и выражении лица: «Умри!» Когда же она падала без сил и засыпала, он вызывал ее из царства снов зловещим шепотом: «Умри!» Когда она вновь принималась молить мужа о прощении, ответом ей было: «Умри!» Когда, выстрадав и пережив очередную ночь, она слышала, как супруг приветствует лучи солнца, врывавшиеся огнем в сумрачную спальню: «Новый день пришел, а ты до сих пор жива? Умри!»
Запертая в уединенном имении вдали от всего человечества и вынужденная вновь и вновь в одиночку, не зная отдыха, выходить на бой, она поняла, что все сводится к одному: в этой битве погибнет либо он, либо она. Он тоже отдавал себе в этом отчет, поэтому направил все силы на то, чтобы окончательно сломить ее и без того слабый дух. Час за часом он сжимал руку жены, так что рука в этом месте чернела, и заклинал: «Умри!»
Все было кончено одним ветреным утром, перед рассветом: вроде бы полпятого, — но забытые на столике часы остановились, поэтому он не мог сказать наверняка. Ночью жена внезапно вырвалась из его хватки и закричала так громко, истошно — впервые себе такое позволила, — что ему пришлось зажать ей рот. После этого она забилась в свой угол и там затихла; он оставил ее и вновь устроился в кресле, скрестив руки на груди и сдвинув брови.
Став еще бледнее в бледном свете, еще бесцветнее в свинцовых предрассветных сумерках, она