Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только тут Стасик обратил внимание, что изба сплошь увешана увеличенными фотопортретами детишек, солдат, матросов, стариков и покойников с оживленными ретушью, радостными глазами. Но больше всего поражали сдвоенные монтажи, где Петруня в ефрейторских погонах был любовно соединен с Хозяйкой Медной горы, переснятой с «Экрана», а Потапка — спарен со Львом Толстым накануне бегства в Астапово.
Подлинного деда у Потапки с Ваняткой как бы и не было.
Пока умная Алевтина не спеша разыскивала карточку, Стасик осторожно подошел к главному предмету:
— У Герасима, как ты знаешь, картина есть… «Голубой козел», — вскользь заметил он, пытая взглядом Петруню.
— Ну есть. А тебе зачем?.. Неушто он заказал увеличить?! Вот сукин кот! Ты слышь, Алевтина?
— Мало кому какая блажь взойдет! Были бы деньги, — выразила свой подход Алевтина.
— Не бойсь! Я ему кошелек-то рассупоню, — пообещал Петр. — Разом, сукин кот, полегчает! Не бойсь…
Стасик не растерялся и пошел по горячему следу:
— А где сам кошелек, ты знаешь? Где его искать?
— Я все знаю, — похвалился Петр. — Он в Белужинске. Митрич хоть и глухой, а врать не станет.
Петруня мыслил предметными категориями, и обычный адрес выглядел так: «От базара по большаку до Ивана Грозного (он не признавал ни Первопечатника, ни Ивано-Федоровска) и напрямки мимо бань по-над берегом до кривой ветлы. От-тель в проулок с рябыми лопухами и до упора, пока не углядишь круглый дом под черепенным верхом…»
— Это как понять «круглый»? — удивился Стасик.
— Круглый — значит крестовый, — «растолковал» Петр. — Стучи шибче, зови Мотыгина. Не бойсь!
Получив на вечную память фото Потапки, Стасик пулей вылетел на улицу, где его ждал честный поводырь.
— Ну, следопыт, показывай, где дом Герасима блаженного!
Мальчик переложил пачку в другую руку и повел пришельца в кромешную тьму. Он оказался говоруном и охотно делился сельскими новостями.
— Бригадира Ивана Васильевича наградили орденом. В больницу привезли рентгеновский аппарат. А баяниста Федю забрали в армию, и на его проводах забракованный Сашок Рябов оседлал борова и проехал от скотного двора до читальни. Борову ничего не сделалось, а зашибленного Сашка просвечивали на другой день рентгеном и нашли в почках камни.
Вдоволь напитав Стасика информацией, поводырь вывел его наконец к приземистой, едва различимой во тьме избе. Небо тем часом почернело окончательно: ковш Медведицы провалился в бездну, скрылась нафталинная россыпь Млечного Пути.
— Вот он, дом его, — сказал мальчик откуда-то снизу. — А я побежал. Дождь сейчас хлынет, как бы соль не намочить.
— Спасибо, пионер, — сказал Стасик и, напрягши зрение, шагнул к дверному проему.
Замка на дверях не было, и она колыхалась, как живая, с леденящим душу ревматическим скрипом. Бурчалкин зажег спичку, поднял ее над головой. В комнатах было пусто. Пахло ацетоном. На полу валялись осколки стекла, книга с отпечатком каблука, обрывки магнитофонной ленты.
Стасик нащупал выключатель, но свет не понадобился. Небо распорола жуткая фарадеевская молния, и оно пошло огненными трещинами до самой земли. Ослепительный свет залил окна, озарились стены, и на линялых грязных обоях Стасик ясно увидел свежий квадрат — след недавней стоянки «Голубого козла». Следом раздался новый страшный удар. Завыло, захохотало в трубе. Молния уперлась в землю голубыми рогами, в квадрате, как показалось Бурчалкину, заплясала перевернутая козлиная рожа. Вслед за этим стало темно. Дождь лавиной обрушился на кровлю, дробясь и скатываясь в шипящие лужи. Еще одна молния захватила полнеба и ударила в землю где-то под Ивано-Федоровском.
Всякий, кто подъезжал к Ивано-Федоровску со стороны Пудаловских бань, восклицал обычно «ни-и черта себе!!», но тут же пыл усмирял, и ему делалось как-то пасмурно на душе… Высунув голову над городом, словно купаясь в нем, как в тесноватой дождевой бочке, на приезжего смотрел и пытал немигающими каменными глазами грандиозный Иван Федоров. Мысль о бочке и вырывала из вашей груди «ни-и черта!!», а каменный взгляд поселял туда робость и смятение.
Сами ивано-федоровцы, бывшие белужинцы, тоже не могли привыкнуть к монументу. Иван Федоров подавлял их своими невероятными размерами и смущал твердым исподлобным взором, в котором так и читалось: «Мне сверху видно все, ты так и знай!»
И где бы ни находился ивано-федоровец — торопился в аптеку, прохлаждался на бережке или покупал на базаре «крохоборский женьшень» — везде и неотступно за ним присматривали каменные глаза; и отовсюду с любой точки города житель видел над собою твердый подбородок, сомкнутые скобою вниз губы и надменный излом бровей. Казалось, в городе поселился всевидящий Гулливер, и жители чувствовали себя неуютно: виноватых в чем-либо так и подмывало покаяться, а безвинным хотелось взять на себя какое-нибудь обязательство. Однако и те и другие ограничивались порывами и, не сговариваясь, обходили Ивана Федорова стороной. И только городской карлик — бакенщик Ваня Федоров был с «тезкой», что называется, накоротке, отирался у его подножия и прозрачно намекал горожанам на какие-то скорые и значительные перемены в своей внешности и судьбе. Вместе с ним хороводили возле монумента дети. Они любили все огромное, но ни гор, ни океана местная природа им не доставила.
Роман Бурчалкин и мистер Бивербрук подкатили к Ивано-Федоровску как раз со стороны Пудаловских бань.
— Ни-и черта себе!! — вскрикнул Роман.
А мистер Бивербрук протер платочком глаза и, все еще терзаясь сомнениями, все же сказал:
— Oh, devil! It should be for TV…[1]
А до Ивано-Федоровска было еще с километр. И попасть туда было непросто. Возле деревянного моста через Воробьиху, являвшую собою приток Безрыбицы, скопились грузовики и подводы. Судя по мешкам с картошкой и молочным бидонам, затор образовался с утра. Рынок, как и все другие жизненные очаги Ивано-Федоровска, расположился по другую сторону Воробьихи. А на этом берегу было с десяток домов, бывшая усадьба купца Пудалова и каменная баня, выстроенная ему итальянским зодчим Шапиро.
Бежевая «Волга», в которой следовали из Арбузова Бурчалкин-старший и мистер Бивербрук, оказалась в самом хвосте затора. Роман вылез из машины и отправился выяснять причину задержки.
Мост был цел, но оцеплен заградительным отрядом, протянувшим между перил якорный канат. На канат усиленно лезли животами поставщики мясного и молочного ряда. Но больше всего горячились Стасик и Петруня. Растопырин кричал: «Может, у меня дети не кормленные», а Стасик требовал: «Я по делу союзного значения!»