Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше все вышло тоже не так, как предполагал Седьмой Ниеу. Птица слетела на землю и запрыгала у его ног, склевывая прямо возле самых его ступней зернышки проса и риса, когда-то выпавшие из кормушки и уже начавшие прорастать. Верзила осторожно придвинулся, боясь спугнуть ее. Незаметно между Седьмым Ниеу и птичкой — каменным воробьем — возникла какая-то удивительная близость. Разве он не был, как птица, заперт в клетке, разве на протяжении долгих восьми лет не считал, ворочаясь ночами, не только дни, но даже часы и минуты, мечтая поскорее оказаться на свободе? Тогда он думал, что в тот миг, когда его выпустят из лагеря, он без оглядки рванет отсюда подальше, чтобы никогда больше не видеть лагеря и не возвращаться сюда.
Но вчера утром, когда Седьмой Ниеу закончил все формальности, расписался в получении набора новеньких инструментов, которые дало ему государство, новой рубашки и брюк, суммы в десять донгов, талонов на пять килограммов риса (дорожный паек) и бумаг, необходимых, чтобы жить на воле, он, радуясь, печалясь и волнуясь, неизвестно почему попросил вдруг у лагерного начальства разрешения остаться здесь еще на один день! То ли ему захотелось в последний раз обойти поля и холмы, обсаженные деревьями, столярные мастерские и кузницы, где он немало потрудился? То ли захотелось поблагодарить служащих лагеря, добрых людей, не жалевших сил, чтобы наново переделать его душу, то ли он решил проститься с заключенными из других бригад, с которыми был знаком с давних пор? А может, Седьмому Ниеу понадобился этот день, чтобы припомнить горе и радости восьми лет, которые скоро станут тенями и отзвуками и постепенно поблекнут в памяти… Вероятно, ему захотелось сделать и то, и другое, и третье, прежде чем отправиться в путь… Точно так же, как и птице, выпущенной им на свободу…
Поглощенный своими мыслями, он не заметил, что воробышек прыгнул в его ладонь и примостился там погреться. Верзила погладил его пальцами и дотронулся до шероховатого клювика. И припомнил вдруг те дни, когда лагерь получил приказ временно перебазироваться, чтобы не попасть под американские бомбы; случилось так, что именно тогда верзилу свалила болезнь и он стал харкать кровью. Заключенные из его бригады под разными предлогами старались держаться подальше. Фельдшера не было, потому что его вызвали на совещание. Вместо изолятора верзилу положили в углу в помещении лагерной комендатуры. Кроме санитара, к нему по нескольку раз в день заходил милиционер-воспитатель Хинь, кормил его с ложечки, давал лекарства.
Когда Седьмой Ниеу думал об этом, вся прежняя жизнь проходила перед его внутренним взором: отрывочно, стремительно сменяя друг друга, мелькали картины его прошлого, точно кадры старого истрепанного фильма. Война Сопротивления[5]: он — на службе у французов, предатель родины. Народная власть помиловала его. После восстановления мира Седьмой Ниеу совершает еще более тяжкое преступление — он подкуплен американцами и ведет подрывную работу против народного строя. И вот — суд и тюрьма. Он заперт в клетке, будто взбесившийся зверь. Но и тут лагерное начальство, милиционеры-воспитатели без тени предубеждения отнеслись к нему. Ему помогали переломить самого себя, учили писать и читать, учили политграмоте, учили работать, учили ремеслу, с тем чтобы он увидел пагубность своих заблуждений, понял, на чьей стороне справедливость.
Седьмой Ниеу припомнил, как в первые дни в лагере милиционер-воспитатель учил его держать долото и рубанок. Теперь он может работать по пятому и даже шестому разряду. Потом Седьмой Ниеу вспомнил о совсем недавнем: когда начальник лагеря вручил ему набор инструментов (они послужат и памятью о лагере и помогут жить бывшему заключенному), Ниеу так разволновался, что едва не расплакался; хорошо хоть сдержался, а то чуть было не распустил нюни, как дитя…
— Ладно, даю тебе полтора донга! Это — хорошие деньги. Купишь гостинцев ребятам.
Услышав чужой голос, воробышек вздрогнул, вскочил на лапки и взмыл в вышину. На этот раз он взлетел высоко-высоко в лучах утреннего солнца, мгновенно превратился в темно-коричневую точку и исчез.
Пожилой заключенный, у которого бицепсы выпирали из-под казенной рубахи, засмеялся, и его реденькая бороденка затряслась.
— Упустил ты птичку. Осталась пустая клетка. Тащить ее с собой тебе незачем, отдать — некому; если за полтора донга не продашь, то сколько же ты хочешь?
Седьмой Ниеу с великим трудом сдержался, чтобы не послать старого зануду куда-нибудь подальше. Все еще глядя вслед воробышку, он сказал:
— Ни за полтора донга, ни за пятнадцать не продам. Не продам, и точка. Скоро обед, на стол накрывать пора, а то явится бригада, скажут они тебе ласковое слово.
Заключенный хмыкнул и отвалился, что-то ворча себе под нос.
Конечно, полтора донга для Седьмого Ниеу деньги немалые, не говоря уже о пятнадцати. Он решил про себя, что отвезет домой вместе с десятью донгами, которые ему выдали в лагере на дорогу, премиальные — сорок четыре донга, отложенные еще в начале года, за вычетом десяти донгов, потраченных на гостинцы. На эти деньги он сошьет жене кофту, а детям — рубашки, как говорится, на радость и на счастье семье, то самое счастье, которое сам разрушил и которое только теперь научился ценить. Да, на те полтора донга Седьмой Ниеу мог бы прикупить еще сто граммов табаку, золотистого, будто шелк, — его выращивают в лагере, — чтобы угостить односельчан. Или взять сто граммов отменного чаю, который тоже растят здесь, — для соседей, любителей чая. Или прихватить для соседских ребятишек еще полкилограмма конфет, их тоже варят здесь из тростникового сахара и ячменя. Невелики деньги, а гостинцы эти дороги как внимание к людям, особенно если человек возвращается домой после долгой разлуки. Но сейчас, если даже кто-нибудь и впрямь отвалил бы пятнадцать донгов за клетку, вряд ли верзила продал бы ее. Потому что есть святые чувства, которые не размениваются на деньги.
В задумчивости Седьмой Ниеу залюбовался клеткой, сделанной собственными руками, словно зодчий, который в изумлении застыл перед дворцом, построенным по его замыслу. Клетка была очень пропорциональной — не большая и не маленькая. Она напоминала императорские палаты, с верхней галереей, четырехъярусной крышей, украшенной загнутыми вверх краями. Для прутьев клетки — из бамбуковой дранки — он выбирал только стволы старого бамбука, тонко расщеплял их, полировал до блеска и долго выдерживал высоко над