Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вспоминала об этом столько раз, что невозможно забыть… Во всей моей жизни я не знала никого, кто бы смеялся меньше моей матери. Когда Мигель начинал ходить и падал на попу, когда мой брат Карлос, очень жизнерадостный мальчик, рассказывал анекдоты, вернувшись с занятий, когда Кончита порвала со своим женихом, а мы дергали ее за косы, пока она не начинала плакать, мы умирали от смеха, а мама лишь улыбалась, растягивая губы так, словно у нее что-то болело, словно от смеха ей было больно. Понимаешь? Она очень тихо поднималась, еле передвигая ноги, постоянно приглаживала волосы, хотя была тщательно причесана, и всегда говорила очень тихо себе самой: «Что я делаю, Господи?» или «Какой крест я несу из-за этого человека!» Тут Паулина или няня, которые, казалось, чувствовали мамину тоску за километры, быстро подходили к ней, брали за руку или гладили по плечу и замирали в таком положении, сокрушенно качая головой. «Вы должны больше любить вашего отца, дети», — говорили они нам тем же тоном, которым просили нас хорошо учиться, словно требовали ужасной жертвы, словно знали, что нам следует быть мужественными, чтобы суметь следовать этому завету. Однако при этом никогда не добавляли, что нам следует сильнее любить мать. Я иногда смотрела на них, и мне казалось, что отец был намного несчастнее мамы, что он был очень одиноким. Тогда я спрашивала, что за преступление он совершил, почему его называют козлом, из-за чего его никто не любит в этом доме, где даже собаки почитают мою мать.
Магда закусила губу и вздрогнула. Ее глаза сверкали, это было заметно даже из-под опущенных век, и такой она оставалась некоторое время, хотя внешне спокойная, словно мертвая, такая далекая, что я решила заговорить первой.
— Так ты любила его, да? — сказала я. — И Пасита, конечно. А еще Томас.
— Дело в том, что я не была святой, Малена, — ответила Магда, медленно качая головой, — я не была святой, я не боролась за него, даже плохо понимала, в чем дело, знаешь? Духа жертвенности, радости от жертвы, всего, что нам рассказывали монахини в колледже, этого я не понимала, я не понимала, что жизнь моей матери — это жертва… Ты хочешь, чтобы я еще говорила? Для меня это было ужасно, конечно, я не желала жить так же, как мать, мне очень нравилось смеяться… Вначале я чувствовала себя в чем-то виноватой, но потом мне удалось мало-помалу узнать правду — от чужих людей, конечно, — потому что мама никогда не желала признать факт того, что существует еще одна линия жизни ее мужа. Когда же заболела Пас, все круто изменилось. Папа с самого начала не питал иллюзий насчет того, какое будущее ожидает его дочь, хотя в доме все сошли с ума из-за младенца. Рейна и я тогда были еще совсем маленькими, нам было по девять лет.
Однажды ночью Пасите стало плохо — лихорадка, — ее повезли в госпиталь. Родители пробыли там несколько дней а, вернувшись, мой отец стал другим человеком. Мама слегла в постель, она лежала в темноте и говорила, что совершенно разбита, что не хочет никого видеть, и тут он взвалил все на себя, он разговаривал, смеялся, привел дом в порядок, смотрел за девочкой, но так и не сблизился с остальными детьми, потому что хотя мои братья должны были общаться с ним, хотя бы для того, чтобы попросить денег или разрешения выйти погулять, никто из них не хотел сблизиться со своим отцом. Что касается меня, я все еще жутко его боялась. Потом, когда мы вернулись в Альмансилью, а он в очередной раз связался с Теофилой, все пошло по-прежнему с единственной разницей, что когда он в этот раз ушел из дома, никто не говорил нам, куда он пошел. Похоже, никто даже не испугался, включая, заметь, мою мать, она казалась очень довольной, стала более спокойной, когда он ушел. Всем стало лучше без него, это было странно и ужасно.
— Они договорились.
— Да, конечно, они должны были договориться, хотя он сделал то, что хотел. Когда я узнала о Теофиле, о том, что у отца есть другой дом, другая жена, другие дети, я спросила маму, почему она дала ему возможность вернуться. Я, конечно, понимала, что отец вернулся с ее согласия, но не понимала, как она могла все это выносить, зачем согласилась. «Я сделала это для вас, — ответила мама, — только для вас». Я улыбнулась, поцеловала ее, но как фальшиво это звучало, честное слово… Тогда ей было сорок лет, я слышала, как они ругались в Альмансилье, мы все слышали, их должно было быть слышно даже в деревне, потому что они по-настоящему кричали. Он хотел жить в домике между Касересом и Мадридом, иметь всегда открытый для него дом в Альмансилье и вести себя по отношению к матери свободно, но она отказывалась. «Никогда, ты понимаешь? Никогда», — говорила она ему, а я ничего не понимала. «Мама, — сказала я однажды, когда мы вернулись в Мадрид, — если ты так страдаешь, когда он дома, если все так плохо, если ты так несчастна… Почему ты не дашь ему уйти?» Я говорила так, как думала, как было бы лучше для всех, но она не дала мне закончить, она раскричалась, как фурия. «Ты говорила с ним, да? Вот, в чем дело, ты говорила с ним!» — кричала она мне, а я отрицала, мне было стыдно, словно говорить с отцом было грешно, к тому же это было правдой, мы с ним не разговаривали. Это только что пришло мне в голову. В конце концов я всю жизнь смотрела, как она плакала, видела ее страдания и просила Бога, чтобы с ней все стало хорошо, потому что эта жизнь была мучением для нее, так что…
«Почему тебе нравится страдать, мама?» — спросила я у нее, а она мне тут же ответила: «Он мой муж, ты слышишь? Мой муж». Если бы она сказала мне правду, если бы она призналась, что все еще влюблена в него или что нуждается в нем, или что она его так ненавидит, что хочет мучить его всю жизнь, тогда бы я все поняла, но она сказала мне только, что мой отец — ее муж и поэтому обязан жить с ней. «Даже если он не хочет?» — спросила я. — «Даже если он не хочет», — ответила она, и тут мне ужасно захотелось уйти, но прежде, чем я вышла из комнаты, я еще спросила: «Мама, что случилось, разве я не могу разговаривать с папой?» Она посмотрела на меня, готовая взорваться от злости, но сдержалась и ответила: «Нет, не можешь, если хочешь, чтобы я продолжала разговаривать с тобой». — Магда зажгла сигарету, потом усмехнулась. — Она спала с ним, понимаешь? Она была беременна Паситой, а потом забеременела Мигелем. Они продолжали делать это. Мама могла заниматься этим, но говорить с отцом она не могла. Мне было тошно, я была напугана монстром, который называют супружеством, браком моей матери, конечно. От меня требовали отказаться от отца, но моя мать не могла уйти от мужа, она не только не отказалась от него, но и продолжала с ним спать. Она занималась с ним сексом, ей было не противно делать это, она старалась убедить меня, что это было лишь ее обязанностью, не более. Мило, правда? И, несмотря на это, я слушалась ее и точно следовала ее указаниям в течение стольких лет, потому что была очень робкой, а она продолжала казаться мне единственной жертвой в этой ситуации, очень несчастной.
— Потому что она была святой, — улыбаясь, произнесла я.
— Конечно, и потому что она страдала, так же, как и твоя мать. Я не знаю, как они перенесли все это, но есть женщины, которые готовы страдать за весь мир.
— Ну, да. Моя сестра такая же, и с мамой такое случилось, это верно. Я всегда отмечала за ними эту жертвенность, я тебя понимаю, — я рассмеялась, — но со мной такого не произошло, я никогда ни за кого не страдала, это не в моей природе.