Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что, вспоминаете?
– Теперь я, кажется, начинаю узнавать это. Профессиональный у вас, однако, подход, доктор. Вы хорошо меня слушали. А как давно?..
– Шесть лет назад. Можете вспомнить, что вы тогда чувствовали? Когда писали это.
– Наверное… Что-то свернутое в клубок, черное и липкое, душащее… Нет, я не хочу. Это плохое. Я не буду.
– Могли ли вы тогда представить, как все обернется? Могли ли вы тогда представить себя в своем нынешнем положении, свою жизнь такой, какая она есть сейчас?
– Нет. Точно не мог.
– Когда вы попали ко мне после того случая, я два месяца выслушивала ваши заверения в том, что ничего не может измениться к лучшему. Слушала, терпела и пыталась вас убедить в обратном – потому что знала, что для вас еще не все потеряно. И теперь, шесть лет спустя – посмотрите, какой долгий путь вы прошли. Оглянитесь на человека, который писал это.
– Зачем? Его ведь больше нет.
– Он есть всегда. Посмотрите на него и улыбнитесь ему. И никогда больше не говорите, что существуют безвыходные ситуации.
От вскоре затопившей кабинет разгоряченности, взаимного влечения и прочего удовольствия улыбались даже идиотские морды нарисованных на ритмично подпрыгивающем кресле животных.
Я вижу лишь волны лжи и отчаяния, волны высотой до неба, волны, что поглотили все вокруг, и теперь нависли надо мной, чтобы вскоре поглотить и меня, накрыть с головой. Холодная, гулкая пустота в голове, и в ней – лишь образ, одно затухающее видение: темный коридор заброшенного подземелья, с приоткрытыми, запертыми и пустыми, пыльными и грязными, обветшалыми комнатами. И кажется, будто я с каждым днем оказываюсь все дальше по коридору, дальше от выхода и ближе к тому, чтобы навсегда там остаться. Словно я все больше убеждаю себя, что иного места для меня нет, что я не принадлежу никому и ничему, кроме этой забытой и оставленной всеми старой пустоты.
Пробуждение было очень неприятным и липким, словно я продирался сквозь джунгли, над которыми прошел ливень из сиропа. Как обычно, в первые неуловимые секунды я помнил абсолютно все, и в эти секунды я более всего в жизни мечтал научиться останавливать время, чтобы успеть все записать – хотя бы на диктофон. Но вот эти короткие мгновения вновь были упущены, и в памяти остались только обрывки и смутные впечатления. К тому моменту, когда я выкурил сигарету и, накинув халат, пошел на кухню заваривать чай, не стало и их, и в голове моей вновь была одна звенящая пустота, бесполезная и привычная.
Чай с бутербродами были так же безвкусны, как сигарета. Столь же безвкусен и скучен был и ветер, который пробежался по моей голове, когда я высунул ее из окна, оглядывая окрестности. Я много лет не ощущал вкусов и запахов, и мир был для меня совершенно стерилен, что гармонировало с тем, как я сам себя чувствовал – никак. Никак – это та стадия, которая наступает после безумства эмоций и бури всяких там чувств. Никак – это то, как должен чувствовать себя среднестатистический человек, потребитель ресурсов, исполнитель функций и будущий клиент какой-нибудь конторы по оказанию ритуальных услуг. Когда-нибудь, но не прямо сейчас, потому что жизнь стала… Не терпимой, не нормальной, а, скорее, никакой. Она просто проходит сквозь тебя, и ты к этому никак не относишься, потому что все твои истории кончены, и осталось лишь функционировать, ведь смысла прекращать это не больше, чем смысла продолжать. А если все прочие равны, то зачем рыпаться?
Ночь тоже была никакой – не очень темной, безлюдной, слегка ветренной. В нескольких окнах дома напротив горел свет – возможно, там жили такие же как я, стерильно-апатичные биороботы. Из-за угла дома показался невысокий и худой человек в пальто, с по-птичьи хищным лицом и черными кучерявыми волосами до самых плеч. Вдруг одно из окон на пятом этаже распахнулось, и человек этот, подпрыгнув, превратился в большого черного ворона и влетел туда. Через несколько секунд от тени дома напротив отделился силуэт, вытянул руку вверх, словно указывая туда, куда улетел ворон, и несколько раз выстрелил. Глухие хлопки сменились звоном стекла, и силуэт вновь скрылся в тени. Удивительные, казалось бы, вещи. Но я не испытывал к этой сцене никакого интереса.
Пустота, стерильность, выбеленный вакуум, плавная неподвижность посреди поля еле слышно звенящих хрустальных колосьев, все гладкое и ровное, уходящее вдаль. Движения автоматизированы, рефлексы усвоены, реакции предусмотрены. Тишина и покой. Идеальный мир. Идеальный порядок. Никаких вопросов и метаний. Только эта пустота, уже не болезненная и не свербящая потребностью заполнить ее. Все позади. А сейчас – безмятежное угасание.
Может показаться, что я перегибаю палку. Да, наверное, так и есть. Я не робот и не манекен, просто я очень устал и люблю жалеть себя, преувеличивая свои несчастья. Знаешь, в чем смысл жалости к себе? Она позволяет почувствовать себя героем, стоиком под дождем из лезвий, одним – и против всего мира. Мне не очень-то стыдно жалеть себя, ведь я себя люблю, а не уважаю. Впрочем, так же сильно, как я себя люблю, я себя же и ненавижу.
Я вернулся к себе в комнату и приложил лоб к подушке, но никаких воспоминаний о сне добиться от нее этим не сумел. Проверил почту, выкурил еще одну сигарету, затем включил первую попавшуюся песню и…
…Так и лежал, то глядя в пустое небо, то перекатывая глазные яблоки под закрытыми веками. Иногда кричал в тишину, просто чтобы убедиться в своей способности ее нарушить, но крик быстро замолкал, растворяясь в своей ничтожности. Иногда насмешливо усмехался окружающей пустыне, смеялся, хохотал даже – пытался взбодриться и убеждал себя, что бояться нечего, что бояться некому, но приступы напускного веселья всегда затухали, вновь сменяясь жуткой тоской по всему, что он помнил, но не мог вернуть. Порой накатывало равнодушие, и это было прекрасно: ничто не волновало, ничто не вызывало никаких эмоций, желаний и мыслей, но это заканчивалось прежде, чем он успевал потерять волю к дыханию, и вновь мозг наполнялся несчетными образами, смутными, мимолетными, но очень яркими – и оттого мучительными. А хуже всего было неотступное понимание, что это никогда не закончится, ничто не сможет выдернуть его из омута вечного безумия и одиночества в равнодушном нигде, никто не придет и не поможет, потому что не было никого и ничего, кроме замурованного в пустоте разума, жалкого в осознании своей абсолютности и вечности – вечности, о которой он так мечтал до того, как понял, что всегда ею и был. На сером песке было холодно, но бесцветное небо иногда проливалось теплым дождем. Он любил эти короткие дожди, и даже холод пустыни его радовал, ведь если он не мог это изменить, значит, у его абсолюта есть какие-то пределы. Только бы за этими пределами было еще что-то – вот на что он надеялся, потеряв счет времени и уже теряя уверенность в том, что время вообще существует. Уверенность вернулась, когда в какой-то из жвачкой растянувшихся в бесконечную линию моментов с неба стало падать что-то холодное и белое. “Снег” – всплыло из глубины памяти. Он удивился, что еще может вспоминать о таких вещах – даже больше, чем самой перемене погоды. “Если тут идет снег, значит, бывает зима. Скоро станет холодно, и можно будет замерзнуть. Замерзнуть, умереть и, может быть, проснуться”. Стало радостно, захотелось построить из влажного песка замок – а лучше исполинскую башню – и безжалостно разрушить. Захотелось колы и жареной картошки. Захотелось посмотреть смешное видео и расхохотаться. Захотелось лечь и начать замерзать прямо сейчас, прямо тут, не откладывая. Но вместе с желаниями вернулась и тяга к драматичности, поэтому он успокоился, призвал себя сохранять терпение и уселся по-турецки в мрачном безмолвии, готовый ожидать заморозков так долго, сколько потребуется. Но снег перестал, и снова стало теплеть. Выдыхая последний пар изо рта, он чувствовал себя обманутым, а что хуже всего – обманутым собой же. Тело снова безвольно рухнуло на песок, а глаза закрылись, но веки еще долго дрожали от бессильной злобы…