Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот в этом заключается позиция лирического героя БГ: тоска от своего положения, упоение и даже восхищение этой тоской. Такая же тоска и у лирического героя Высоцкого, хотя Высоцкий от БГ бесконечно далек: Высоцкий все-таки поэт мысли, а БГ – поэт настроения, состояния. Но и герой Высоцкого помнит, что когда-то все мы были другими, когда-то и он был другой, и абсолютно не сомневается, что еще будет другим.
У БГ совершенно нет этой уверенности, и, больше того, его прошлое размыто, неконкретизировано. Мы знаем только, что:
Когда-нибудь, когда он умрет, когда уйдет в воду, – «мы ушли в воду, / И наше дыхание стало прибой» («Stеlla maris») – это частая тема у Гребенщикова, – он станет совершенным, то есть хорошим. Впереди у всех нас смерть, и значит, мы станем наконец прекрасными, хотя бы потому, что перестанем бояться. Никакой социальной конкретики ни в прошлом, ни в будущем у Гребенщикова нет, есть просто ощущение, что наша природа лучше, чем наше состояние.
Может быть, эта формула и определяет собою Гребенщикова как такового. Моя природа, моя душа, мое состояние – это и есть мое истинное состояние, оно категорически отличается от моего нынешнего похмельного «я». И потому в одном альбоме Гребенщикова соседствуют песни «Все говорят, что пить нельзя, / А я говорю, что буду» («Стаканы») и сразу следующая за ней «Мама, я не могу больше пить». Сам Гребенщиков сказал об этом в одном интервью: «Я до стакана водки и я после стакана водки – это два разных человека».
Водка – один из самых амбивалентных его символов – у него, как и у Венедикта Ерофеева, мощный стимул для трансформации реальности; больше того, это средство для трансформации реальности. Гребенщиков точно выражает парадигму русского застолья, идет как бы по всей гамме этого застолья.
Первая стадия – это божественная легкость, стадия эйфории и всеобщей любви. Песни об этом самые слабые: когда Гребенщиков говорит о том, что все прекрасно, он впадает в состояние сниженной критичности. Эйфория удается ему хуже всего. Это, как правило, вещи размытые, лишенные содержания, непересказываемые. Они очень хороши музыкально, иногда божественно красивы, но в них нет трагедии, в них нет второго дна. Водка делает человека одноплановым. Как сформулировал тот же Жолковский, говоря об одном своем друге: «Когда он выпьет, он такой понятный».
А второе состояние – это состояние неконтролируемой ярости: «Почему же я, такой прекрасный, так ужасно живу?» Это песни, полные дикой злобы, дикого отвращения к себе и к миру. И Гребенщиков с радостью выходит из состояния несколько фальшивой эйфории для того, чтобы наконец сказать себе и людям то, что он о них думает. Это то состояние, в котором написана значительная часть русских стилизаций Гребенщикова, стилизаций удивительно точных. Именно в этом состоянии Гребенщиков провидит черную плоть, черный хлеб мира и пишет самые сильные свои тексты, такие как «Последний поворот»: «Мне нож по сердцу там, где хорошо…», «В моей душе семь сотен лет пожар / Забыть бы все – и ладно». Этот последний поворот, последняя правда, которая в этом состоянии постигается, и есть настоящая древнерусская тоска. Тоска высокая, безусловно, но страшная.
Следующая стадия – состояние невероятно высокое: ты понимаешь, что «вкус водки из сырой земли / И хлеба со слезами» – это не вкус мира, это твой собственный вкус, это вкус твоей мерзости, твоего греха. Господь дал тебе прекрасный мир, но ты находишься на дне этого мира, ты низко пал, и ты сам виноват во всем, что с тобой происходит. В таком состоянии русский человек мучительно вспоминает все, что делал накануне, осматривает свою жизнь и говорит о себе горькие слова:
Пойти в этом прекрасном мире все-таки есть куда, о чем сказал тот же Борис Борисович: «Холодное пиво, ты можешь меня спасти, / Холодное пиво, мне до тебя не дойти». И вот в эту секунду наступает четвертое состояние. Это состояние утреннего похмелья, когда человек медленно возвращается к жизни. Это состояние высокой мудрости и просветления. В этом состоянии ты начинаешь понимать: да, вчера ты пал низко, но ради сегодняшнего чувства медленного всплытия со дна можно позволить себе это падение. Все герои Достоевского падают в бездну лишь для того, чтобы испытать это ощущение всплытия, потому что только в бездне можно найти смысл. И это же есть у Гребенщикова. Примерно каждая четвертая песня Гребенщикова рассказывает нам об этом. Это и есть то, что он называет «русская нирвана», – состояние трагическое, горькое и – светлое. Именно об этом рассказывает нам его величайшая песня «Волки и вороны» – пили-пили, а проснулись:
Все русские лампады светят из-под темной воды, над всеми – воды своего Китеж-озера, и только на дне его – настоящая правда.
Важная проговорка Гребенщикова: «А поутру с похмелья пошли к реке по воду, / А там вместо воды – Монгол Шуудан». То есть там, в реке, азиатчина, голимый образ азиатчины, который всегда примешивается к русскому и который Гребенщиков всей душой европейца ненавидит. Он поэт европейской, поэт северной России: Архангельска, Новгорода, Костромы – и потому в песне «Волки и вороны» передает нам свое ощущение странных русских святынь. Волки и вороны – это и есть наши темные, подпольные, помогающие нам домашние святые. Это святые темной избы, темного храма, это вера леса, вера волков и воронов, что чуждается официальности. У него вера домашняя, в известном смысле глубоко провинциальная. Запах ладана для Гребенщикова – запах ада, как в «Истребителе»:
Официальное православие для Гребенщикова с его ладанным запахом – один из символов ада, потому что православие для него – интимная народная вера.