Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его мать, пианистка и музыкальный педагог Ольга Гальперина, была приговорена к восьми годам лагерей. Первые восемь лет своей жизни Георгий провел в детском бараке лагеря.
Дети заключенных не имели возможности общаться с родителями, поэтому он увидел свою маму только в 1946 году, в день окончания ее срока. После освобождения Ольга Гальперина не имела права жить в Москве и других крупных городах, поэтому они с сыном поселились «за 101-м километром» — в Александрове. Как бывшая заключенная, она не могла получить место преподавателя и работала вышивальщицей в артели. Впоследствии Георгий Николаевич окончил консерваторию, работал обозревателем и комментатором на радио.
«В детстве мир воспринимается чище и лучше. Даже этот мир за проволокой, правда»
Причин ареста мамы я не знаю — меня тогда еще не было. Все знаю по ее рассказам. Из этого собирается какая-то картина.
Моя фамилия Каретников. Мой отец не был с мамой зарегистрирован, у него была другая семья. Мама, Гальперина Ольга Семеновна, окончила Киевскую консерваторию. В Киеве была очень сильная фортепианная школа, сильнее, чем в Москве. Профессура известная — Тарновский[13], Нейгауз[14].
В 1933 году мама переехала в Москву, и ей дали квартиру на Новинском бульваре. Трубниковский переулок, пристроечка во дворе: кухонька, две комнаты. Там рояль она поставила. Мама сразу стала играть в каких-то концертах, очень часто выступала, она была одной из любимых учениц Тарновского. Но ее тянуло преподавать, и она организовала в Москве музыкальную школу. Это была третья музыкальная школа Свердловского района. Сейчас она называется Шопеновский колледж[15]. Мама была первым директором и преподавателем этой школы. Про ее личную жизнь я тогда, естественно, ничего не знал. И она, как ни странно, мне даже впоследствии не рассказывала.
Маму арестовали в начале 1938 года.
Когда за ней пришли на Новинский бульвар, она была там вместе со своей дочкой Леной — это моя сестра, у нее другой отец. Лена тогда еще в школе училась. Сотрудники НКВД позвонили начальству: «Здесь, кроме Гальпериной, есть еще девочка». «Забирай Гальперину, ребенка не трожь», — было сказано. Лену оставили на соседку, а потом в детдом отправили. А маму забрали. Мама тогда, возможно, даже не знала, что она беременна.
Моя лагерная жизнь началась у нее в утробе. Впервые я увидел этот мир уже в АЛЖИРе. Так назывался Акмолинский лагерь жен изменников Родины.
Я был первым ребенком, родившимся в лагере. И для меня первое впечатление — это колыбельные, которые мама мне пела, когда меня кормила. Я знал просто все колыбельные Моцарта, Брамса, Чайковского, Шуберта. Поэтому у меня, кстати, абсолютный слух.
Как мне мама рассказывала — это такой штрих, — когда я родился, она оказалась в землянке, где уже была женщина с грудным ребенком. Это была Рахиль Мессерер[16], из известной в Москве семьи Мессереров-Плисецких. Короче говоря, это была мама Плисецкой Майи Михайловны с ее младшим братом, Азарием.
Дело в том, что в лагере детей отбирали у матерей, потому-то они для нас и построили детский барак. Причем этот детский барак был не на территории лагеря — он был за лагерем, мы за своей проволокой были.
Из лагерной жизни я помню очень мало, но довольно ярко. Я помню проволоку, я помню ров перед проволокой и за рвом — снова проволоку. И нас выводили даже иногда вокруг, снаружи, гулять — ну, дети не такие опасные, как заключенные.
Нашу воспитательницу звали Сима Моисеевна. Это я точно запомнил. Помню дорогу за проволокой, где ходили женщины. И Сима Моисеевна мне говорила: «Вон там идет твоя мама». А я не очень понимал, что это такое — мама. Для меня мамой была Сима Моисеевна: она меня кормила кашей.
Еще я помню за проволокой весной — тюльпаны, ковер тюльпанов в степи. Это красота! И маки летом! Тюльпаны и маки, ковры колышутся. Вот такое впечатление красоты за проволокой, и я никак не мог туда попасть, никак не мог на этих коврах оказаться, потому что мы не могли отходить далеко от проволоки, когда нас выводили.
С утра, в шесть часов, нас поднимали, и мы слушали гимн, стоя в своих кроватях. А потом — завтракать. Я помню, все несладкое было, а вот гостинцы, которые из лагеря передавали, они были очень сладкие. Мне Сима Моисеевна говорила: «Это вот гостинцы от старших». Она тоже из заключенных была и знала, что это не мамины гостинцы, что их все заключенные для нас собирали. Но мне поначалу было очень сладко жить: группа небольшая в этом детском бараке, мы в одной комнате все умещались. Мы сидели за столами, и нам жутко нравилось, что Сима Моисеевна подходила и пробовала у всех еду. Мы звали ее: «Сима Моисеевна, у меня попробуй! У меня попробуй!» И ждали в очередь, когда Сима Моисеевна подойдет и попробует — она наша воспитательница, наша мать.
У меня воспоминания самые радужные на самом деле от лагеря. В детстве мир воспринимается чище и лучше. Даже вот этот мир за проволокой, правда.
Мама мне рассказывала, что в лагере занималась еще и художественной самодеятельностью. Она говорила, что там около девяти тысяч женщин было. Под конец образовалась даже хоровая группа, какие-то кружки. Мама вспоминала, что начальник лагеря, Баринов его фамилия, был приличным человеком. У него было двое детей, и маму водили к ним преподавать музыку. Дома у них было пианино. А потом пианино появилось и в лагере. Маме в лагере все ее способности пригодились, ведь она прекрасно играла на рояле и импровизировала. В любой тональности могла на слух аккомпанировать певцам.
Был приказ Сталина — забирать детей из лагерей. И в один из уроков с его детьми Баринов сказал маме, что в лагерь уже едет специальная комиссия. А мама ему ответила: «Если вы моего сына отдадите, я тогда не буду заниматься с вашими детьми». Открыто, прямо. Он ей ответил: «Ну, хорошо, Гальперина, до свидания». На следующий день Баринов объявил инфекционный карантин по всему лагерю. Таким образом она и меня спасла, и всех детей, которые там были. Это начальник лагеря спас, конечно, но она спровоцировала его на это. Ему было принципиально важно, чтобы мама занималась с его детьми.