Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сиденья в джипе обтянуты светлой кожей, климат-контроль поддерживает в салоне заданную температуру, и не нужно опускать стекла, чтобы не вспотеть от жары. Лето все-таки.
Всю дорогу мы молчали, лишь надрывалась включенная этим типом по причине траура магнитола: Николай Носков исполнял свою дурацкую песню «Паранойя». На мой взгляд, и слова, и музыка — никудышные, дерьмо. В настоящей песне должны присутствовать мелодичность и грусть, ничего этого не было и в помине в песне Носкова. Но господину без имени, видимо, нравилось, потому что в такт музыке он барабанил упругими пальцами по рулю.
«Сами вы два параноика, — подумал я раздраженно. — И ты, змей-искуситель, и этот доходяга с неприятной фамилией Носков».
После этой «Паранойи» он переключился на другую радиостанцию, «Европу Плюс», и звучащая там песня была в моем вкусе. Вроде бы «Империо», «Поезд на Ленинград». Очень старая и очень красивая песня.
Скоро мы свернули с асфальта на грунтовку, ехали мимо бесконечных полей с невысокой кукурузой, а потом, когда начался лес, он остановил машину. Приехали. Прямо перед нами гостеприимно распахнутые деревянные ворота, за которыми виднелось кладбище — жалкие металлические памятники и деревянные кресты. Над воротами тоже прибит облезлый деревянный крест — снег, дождь и время сделали свое дело, и теперь голубая краска, которой он был когда-то выкрашен, местами отвалилась.
— Это здесь? — спросил я.
— Да, здесь, — ответил он и отвернулся. — В самом конце…
На кладбище было безлюдно и тихо, лишь вороны, зловещие спутники смерти, нарушали тишину. Хоронили здесь, видимо, редко, и так же редко навещали спрятанных в землю мертвецов, почти все могилы заросли травою и цеплявшимся к одежде репейником.
Он шел впереди быстрыми шагами, я, немного отстав, тащился сзади. Там, где на памятники и кресты были прикручены керамические овалы, я останавливался и вглядывался в лица когда-то живых людей, читал, если можно было еще прочесть, даты рождения и даты смерти — время между двумя этими датами прошло, промелькнуло в один миг, и теперь человек должен находиться здесь вечно, как паук в своей паутине.
Мне сделалось тоскливо. Возле каждой могилы мне хотелось посидеть, хотелось дать почувствовать всем этим мертвецам, что они еще кому-то нужны, но времени не было, нужно было торопиться, чтобы совсем не отстать от господина без имени, — он уже несколько раз раздраженно оборачивался, и на всех похороненных здесь людей ему было наплевать.
На одном ржавом памятнике я увидел фото весело улыбающегося малыша и снова сбавил шаг. Пухлощекий малыш весело улыбался, и это было странно. Наверное, когда его фотографировали, он и не думал, что улыбаться ему осталось недолго.
«Ты-то, бедняжка, за какие здесь грехи?» — подумал я с жалостью и, протерев табличку от толстого слоя пыли, узнал, что прожил на белом свете этот малыш всего семь месяцев. Всего семь месяцев радовал он своих родителей, которые покупали ему разные игрушки, распашонки и ждали, когда он начнет выговаривать свое первое «агу» и «мама», которые представляли, кем он будет, когда вырастет, врачом, космонавтом или, может, известным писателем… Теперь родители забыли своего малыша, маленького мертвеца, из которого не получился ни космонавт, ни известный писатель, и травы на его могиле было не меньше, чем на остальных.
5
Наконец мы пришли. Этот тип, оказывается, не врал, утверждая, что ее похоронили. Действительно, в самом конце кладбища, куда он привел меня, среди нескольких свежих могил находилась и ее могила. Все было как положено. Убогий металлический памятник, три жалких венка с черными лентами, черт знает от кого, рыхлая земля со дна могилы, а на небольшой пластине выгравировано ее имя, отчество, фамилия, дата ее рождения, дата смерти… Не хватало лишь фотографии.
— Все это пока временно, — принялся оправдываться мой спутник. — Нужно подождать, пока осядет земля. Потом можно будет установить хорошую плиту из мрамора. Разумеется, за мой счет…
«Еще бы, — подумал я. — С твоими-то деньжищами здесь можно склеп золотой состряпать. Вот только нужен ли он?..»
Так как вся эта комедия была придумана для меня, пришлось подыгрывать. А что еще оставалось делать? Спорить с этим типом? Кричать на него, умоляя сказать правду? Нечего и думать. Раз уж кому-то хочется убедить меня, что она погибла под колесами какого-то автомобиля, то я в свою очередь дам понять, что поверил в эту сказку и у меня нет никаких сомнений. Что будет дальше, посмотрим, но сейчас мне следовало скорбеть по сценарию. Что ж, извольте? Господин без имени смотрел на меня выжидающе.
Я присел на корточки перед памятником и часто-часто заморгал глазами, кривя рот и покусывая губы — дескать, креплюсь, чтобы не заплакать, а сам думаю, как бы мне выдавить из себя хоть слезинку. Плакать мне до смерти не хотелось, но сделать это было нужно, и тогда я стал вспоминать репродукцию картины Н. Ярошенко «Всюду жизнь», которую видел пару дней назад в фотоальбоме «Русские художники от А до Я». Сюжет такой: сквозь зарешеченное окно арестантского вагона заключенные кормят слетевшихся на перрон голубей. Ближе всех к окну ребенок, мальчик, лет двух, не больше, хорошенький, в светлой распашоночке, держит в руке кусочек хлеба и бросает птицам, — его самого держит на руках мать с очень печальным лицом. Разглядывал этот фотоальбом я от безделья, и все было нормально, но когда на последней репродукции я увидел этого мальчика с трогательно просунутой сквозь прутья решетки рукой, маленькой ручкой, сжимавшей кусочек хлеба, в глазах у меня, двадцатиоднолетнего балбеса, который был на войне и видел смерть, так и защипало, а через несколько минут я уже заливался горькими слезами — и чем дольше смотрел на мальчика, тем больше было слез. В жизни так не ревел, черт бы меня побрал.
Его печальную мать и остальных арестантов, которые улыбались и, как мальчик, бросали голубям хлеб, мне тоже было жаль, этих несчастных бедолаг, путешествующих неизвестно куда в своей тюрьме на колесах, очень жаль, ну а тот мальчик вообще мне всю душу вынул. Можно сказать, не успел родиться, а уже среди арестантов. Куда его везут, словно взрослого преступника? За что? Зачем? Мать, видимо, знает, он — нет. Он не понимает всего этого, зато понимает, что птиц, все слетавшихся и слетавшихся на перрон, нужно кормить, бросать им кусочки черного хлеба, а ведь, наверное, и самим порой нечего есть…
Ужасно трогательную вещь создал этот Н. Ярошенко, умерший еще в 1898 году. Жестокие люди, жестокая жизнь, которая всюду…
И сейчас, когда я подумал об этом мальчике, представил его маленькие пальчики, сжимавшие кусочек хлеба, представил всю его жизнь по ту сторону решетки, в груди у меня защемило, и этого придуманного художником, возможно, никогда не существовавшего мальчика мне было жаль не меньше, чем всех мертвецов на этом деревенском кладбище.
Я плакал, и мне хотелось плакать еще, хотелось кусать комья свежей могильной земли от жалости к тому мальчику. Может быть, я спятил, а может, в нем я увидел самого себя, несчастного ребенка, путешествующего черт знает куда… И я катался по могиле, задевая венки и памятник, слезы не переставали литься из глаз, и я все никак не мог угомониться.