Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смирнова отправили в ссылку. Осинский и его жена Екатерина (сестра Смирнова) усыновили его четырехлетнего сына Рема. Старшему сыну Осинских Вадиму (Диме) было пятнадцать лет. Его лучшим другом был сын Свердлова Андрей. Оба дружили с Анной Лариной. Через два с половиной года, когда Бухарин вернулся в Москву после XVI съезда, он навестил своих бывших последователей. Среди них были Андрей Свердлов и Дима Осинский. По словам одного из участников встречи: «Андрей Свердлов под прямым впечатлением разговоров Бухарина о Сталине, заявил следующее: «Кобу надо кокнуть»[688].
Смилга в Минусинске
Смилга отправился в ссылку одновременно со Смирновым. Его старшая дочь Татьяна, которой тогда было восемь лет, запомнила, что на станции было много народу, на ней был шарф и рейтузы, а на отце шуба и большая меховая шапка, и как Радек сказал «прощай, медведь», и какие колючие усы были у отца (он редко ее целовал). Смилгу отправили в Нарым, но вскоре благодаря вмешательству Орджоникидзе перевели в Минусинск, неподалеку от Шушенского, где жил в ссылке Ленин. Летом Надежда с обеими дочерями приехала к нему. Татьяна вспоминала страшную жару, приступы дизентерии и пыльные бури («когда крутится пыль воронкой»). Дважды ей приходилось бегать в плановый отдел, где работал отец: один раз – чтобы отвести его домой в пыльную бурю (он плохо видел и носил очки), а другой – чтобы сказать ему, что мама плачет и никак не может остановиться. «Он пришел к маме, и очень долго о чем-то они разговаривали. Может быть, они пришли к такому выводу, что надо что-то делать, а не погибать так бессловесно». Вскоре после этого Надежда с дочерями уехала в Москву. Брат Надежды, Дмитрий Полуян, член коллегии наркомата путей сообщения (и судья на процессе Филиппа Миронова в 1919 году), предоставил им отдельное купе. Год спустя у Смилги случился приступ аппендицита, и его привезли на операцию в кремлевскую больницу. 13 июля 1929 года «Правда» опубликовала заявление Смилги, Радека и Преображенского (главного теоретика обложения крестьян данью), в котором они сообщали об отходе от оппозиции и «полной солидарности с генеральной линией партии», в первую очередь в отношении политики индустриализации, создания колхозов и борьбы с кулачеством, бюрократией, социал-демократией и правыми («объективно отражающими недовольство капиталистических элементов страны и мелкой буржуазии проводимой партией политикой социалистического наступления»)[689].
Воронского арестовали 10 января 1929 года. После длившегося месяц расследования (которое вел Агранов, знакомый Воронскому по литературным вечерам) его приговорили к пяти годам «политизолятора», но благодаря вмешательству Рыкова и Орджоникидзе сослали в Липецк. Он жил там с матерью, а жена и бывшие литературные протеже, в том числе Бабель и Пильняк, приезжали в гости. В одном из писем домой он жаловался на одиночество и просил собаку. Кто-то из друзей одолжил ему «бледно-желтую, пушистую лайку с черными глазами». Однажды, катаясь на коньках, он неловко упал и повредил почку. Первая часть его воспоминаний вышла в «Новом мире», вторую запретили. Его жена, Сима Соломоновна, написала Молотову с просьбой разрешить издание второй части отдельной книгой (а не в многотиражном «Новом мире»). Молотов спросил мнения главы Агитпропа и одного из главных «пролетарских» оппонентов Воронского, Платона Керженцева. Керженцев написал, что воспоминания «были уже в своей большей части опубликованы, не вызвав никаких возражений», и что Агитпроп «считает возможным разрешить отдельное издание книги Воронского в тираже не более 5 тыс. экземпляров под ответственной редакцией председателя рабочего совета Федерации тов. Канатчикова».
Надежда Смилга-Полуян с детьми
Канатчиков, бывший рабочий завода Листа на Болоте и единственный бывший пролетарий из числа пролетарских критиков Воронского, успел поддержать зиновьевскую оппозицию, поработать корреспондентом ТАСС в Праге, примкнуть к генеральной линии партии, вернуться на пост управляющего литературой и опубликовать первую часть своей автобиографии. Канатчиков не просто выполнил просьбу Керженцева – он стал литературным покровителем Воронского, переиздал «За живой и мертвой водой» и напечатал беллетризованные воспоминания о семинарской жизни, которые Воронский написал в ссылке. Другой «пролетарский» критик Воронского, Г. Лелевич (Лабори Гилелевич Калмансон), которого тоже арестовали за принадлежность к оппозиции, написал Воронскому – из ссылки в ссылку – с предложением совместно издать марксистскую историю русской литературы. Воронский взялся писать главы о Пушкине, Гоголе, Лермонтове, Тютчеве, Толстом, Успенском, Чехове, Андрееве и «кое о ком из современных». Осенью 1929 года он вернулся в Москву для медицинского обследования, подписал письмо с отречением от оппозиции и был немедленно прощен[690].
Причин для отречения было много – скука, одиночество, пыльные бури, малые дети, плохое здоровье, – но главной было желание вернуться в партию. Старые большевики не представляли себе жизни вне партии, а сосланные старые большевики не представляли себе никакой другой партии (как бы ни фанфаронили упорствующие). Партия была онтологическим фундаментом жизни верующего, сосудом святости в преддверии конца, единственной точкой опоры в мире, где все, не связанное со строительством социализма, – «фетиш» (как, вслед за Лениным, любил говорить Бухарин). В 1929 и 1930 году большинство большевиков исходили из того, что социализм строится и конец близок. Троцкий, который разделял их веру, но не мог вернуться, утверждал, что «в политике решают не только что, но и как и кто». Но иногда в политике решает не только кто и как, но и что. А иногда политика вообще ничего не решает. Как Томский признал на XVI съезде партии, большевистская политика отличается от либеральной тем, что не признает ничего вне политики[691].
Седьмого марта 1930 года, через три месяца после покаяния, Бухарин написал ответ папе Пию XI, осудившему преследование христиан в СССР. Бухарин не утверждал, что Советский Союз ценит «терпимость, свободу совести и прочие хорошие вещи»: он утверждал, что папа тоже их не ценит и что его новоиспеченный либерализм – признак старческой немощи. Цитируя «Сумму теологии» Фомы Аквинского в том смысле, что ересь, то есть несогласие с церковными властями, «есть грех, за который виновный не только должен быть отлучен от церкви, но и изъят из мира сего смертию», он писал: