Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изобилие великолепных деревьев в этих краях и трудности, связанные с их вывозкой для обработки в другом месте, являются причиной безжалостной, можно даже сказать — кощунственной расточительности, с которой уничтожают величавые творения сей дикой природы. Чтобы выстругать какое-нибудь орудие труда или игрушку (а далекарлийские пастухи, подобно швейцарским, отлично вырезают изделия из смолистой древесины), приносят в жертву, без малейшего сожаления, зеленого исполина, а подчас, не заботясь о том, чтобы срубить его, поджигают дерево у корня; пусть даже пожар охватит и уничтожит бескрайные леса! Нередко можно встретить целые батальоны обугленных уродов, чернеющих на фоне снега или же, летом, на белой от пепла равнине. Эти обгоревшие стволы уже не служат убежищем ни единому зверьку, и среди них царят безмолвие и неподвижность смерти[88]. Охотники, посетившие русские леса, с горечью рассказывают, что и там, среди величественной природы севера, им довелось столкнуться с подобным же нерадением и святотатством.
Лес, где находился Христиан, не был ни горелым, ни вырубленным: он являл собой зрелище менее волнующее, и, однако, потрясал картиной грандиозной, величавой гибели от естественных причин — одряхления деревьев, оползней, налетавших вихрей. Это был, казалось, девственный лес, внезапно затертый плавучими льдами полярных морей. Огромные трухлявые сосны, иссохшие снизу доверху, рухнули на своих еще зеленых, крепких собратьев, обломав им верхушки или широкие лапы ветвей. Гигантские утесы скатились по склону, увлекая за собой целый мир растений, которые и теперь еще цеплялись за жизнь, изуродованные и расплющенные, или заново возрождались на обломках других.
Беда эта стряслась, должно быть, несколько лет тому назад, так как кое-где на холмиках, а вернее — нагромождениях битого камня и развороченной земли, — успели вырасти молодые березки. При малейшем порыве ветра на легких, поникших ветвях этих прекрасных деревьев раскачивались ледяные сосульки, издавая сухое, торопливое шуршание, напоминающее шум ручья, бегущего по каменистому руслу.
Дикая местность эта поражала своим величием. В тысяче футов под собой Христиан видел эльф, или стрём (талое название носит любой поток), сохранивший подо льдом былой цвет и причудливость извилин. Глухой не усомнился бы на таком расстоянии в том, что потоки с грохотом мчат свои воды, ибо глаз был полностью обманут угрюмым, металлическим отблеском их поверхности, на которой вздувались, подобно пене, пышные белые гребни. Но слух Христиана способен был уловить самый слабый Звук, идущий из глубины бездны, и поэтому его особенно впечатлял контраст этого бурного на вид и совершенно беззвучного потока. Ничто так не сходно с мертвым миром, как мир, оцепеневший под дыханием зимы. Не потому ли малейший проблеск жизни в этой застывшей картине, след на снегу или пичужка, украдкой взмахнувшая крылом, вызывает у нас волнение? И волнение это бывает почти что сродни испугу, если звонкий бег лося или оленя внезапно пробудит уснувшее в безмолвии эхо.
И все же Христиан в эти мгновения не склонен был ни любоваться природой, ни готовиться к схватке с лукавцем. Страшная, мучительная мысль пронзила его душу. Удивительный рассказ даннемана, поначалу вовсе непонятный из-за ломаного языка и суеверных представлений, внезапно прояснился и сложился в его мозгу в единое целое. Эта сельская провидица, соблазненная троллем, духом озера, таинственный ребенок, выросший в хижине даннемана и исчезнувший в возрасте трех-четырех лет, наконец, испытанные Христианом во время завтрака галлюцинации памяти, а на деле, возможно, внезапно пробудившиеся воспоминания…
«Да, — думал он, — теперь ко мне возвращается память или иллюзия памяти. Три заблудившиеся коровы… двадцать лет тому назад… и выстрел, который не дал уйти четвертой… Мне кажется, я слышу этот прикончивший ее выстрел, вижу, как падает бедное животное, и заново испытываю чувство горя и жалости, пережитое мною тогда; это было, возможно, первое мое волнение, то, что пробуждает наши чувства к жизни. Боже, мне чудится, будто целый позабытый мир оживает и встает передо мной! Кажется, это событие случилось вон там, за скалой, на краю того крутого обрыва, среди красноватых камней. Я словно вернулся сейчас к прошлым дням… Но я ли это был тогда, или только душа моя в какой-то былой жизни? А если то был я, кто же тогда мой отец? Кто этот человек, которого едва не убил даннеман, когда суеверие еще не усыпило пробудившегося в нем подозрения? Почему ясновидящая… моя мать, быть может… вздрогнула, коснувшись моей руки? Она была погружена в сонное забытье, она не взглянула мне в лицо; но она назвала меня бароном! И не служат ли гнев и скорбь даннемана в ответ на мой давешний вопрос о приметах на руке ребенка доказательством того, что он уже обратил внимание и понял, что означает этот наследственный признак, гораздо более заметный, наверно, в детстве, нежели теперь у меня, взрослого?
Впрочем, даже если он и разглядел сегодня эту особенность, вряд ли он сопоставил ее с прошлым. Ему и в голову гс пришло искать сходство между мной и тем ребенком. Он увидел во мне только любопытного и насмешливого чужестранца, который пытается выведать у него семейную тайну, а тайна эта позорна; он предпочел превратить ее в легенду, в сказку. Тот, кто усомнится в рассказанных им чудесах, оскорбит его; тот, кто скажет, что мизинцы ребенка были согнуты, как у барона Олауса, навлечет на себя его гнев. Говорят, что правда глаза колет: значит, я угадал… И разве не испугалась бедная Карин, приняв меня за своего соблазнителя?
Соблазнитель! Как знать? Быть может, человек этот, заслуживший всеобщую ненависть и презрение, совершил над ней насилие. Она скрыла беду, воспользовалась всеобщей верой в духов зла, чтобы помешать своему младшему брату, даннеману, отомстить, рискуя жизнью, слишком могущественному врагу. Бедная женщина! Разумеется, она все еще ненавидит и боится его; она стала ясновидящей, то есть безумной, с того дня, как случилось это несчастье; она получила в свое время какое-то образование, ибо знает на память древние песни своего народа и в минуты вдохновения бредит ненавистью и местью, облекая эти чувства в слова, родившиеся из смутного вороха полузабытых трагических стихов. Наконец, будь то правдоподобная фантазия или логическое умозаключение, я вижу перст божий в том, что я вернулся в хижину, откуда был похищен… Почему и кем? Увез ли меня в дальние края отважный путешественник даннеман, чтобы избавить сестру от живого укора совести, а семью — от жгучего позора? Или же верно предположение майора о ревнивой жене Олауса?»
Все эти мысли теснились в