Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно было есть в огромной столовой, где бок о бок сидели сто двадцать артистов и три сотни рабочих. Еда была хорошая, и сервис отменный, но все же это не шло в сравнение с домашней готовкой. Странно было засыпать после представления под шумный стук колес и покачивание поезда, вместо того чтобы тихо отходить ко сну в семейном трейлере.
Тем не менее Томми привык. Ему нравилось серым утром просыпаться в чужом городе; он привык переодеваться в обществе двух десятков других мужчин, а не в одиночестве в своем трейлере; он научился спать под протестующие голоса животных, которых загружали или выгружали в предрассветных сумерках или темной ночью. Каждый мужчина в шоу, пусть даже и артист, должен был помогать рабочим, когда устанавливали купол и аппараты. Томми приспособился к бешеному ритму представлений: барабанному гулу пикетажистов, скороговорке униформистов, расправляющих складки большого купола, негромкому бассо профундо цветных рабочих с меланхоличным джазовым ритмом их бесконечного «Берите, встряхните, привяжите, не-е-е задерживайтесь!»
Как и предсказывал Джонни, у всех хватало дополнительных обязанностей.
Разумеется, они участвовали в параде-алле. Как акробаты, способные без труда балансировать, Томми и Джонни оказались на самом верху платформы, изображающей клипер. Одежда их ограничивалась тюрбанами и набедренными повязками. Анжело, наряженный в восточный халат и тюрбан, ездил верхом с группой янычаров. Папаша Тони, одетый в костюм раджи, правил фаэтоном в компании четырех прелестных девушек из воздушного балета. Стелла выполняла традиционное задание по-настоящему опытных гимнасток — стояла на шее слона.
А Марио к его явному отвращению — он протестовал, но тщетно — досталась самая незавидная роль в любом цирке: езда на верблюде.
Помимо этого, после разговора с Коу Вэйлендом, распорядителем воздушных номеров, Томми выступал в эквилибре в одном из колец, пока знаменитая испанская труппа занимала центральный манеж. Этот номер, включающий Коу Вэйленда, Джонни, Томми, Марио и Стеллу, на афише значился как «Гарднеры».
Со всеми этими переменами и новыми поручениями каждый день превращался для Томми в гонку с пылью, спутанными трико, завязавшимися в узлы шнурками и временем. Он постоянно куда-то торопился.
И все же первые месяцы нового сезона стали для него периодом спокойствия, которое наступает в жизни всякого — тихой гаванью, островком безмятежности и тишины. После бурь своего пятнадцатого лета он наивно изумлялся наставшему покою и в шестнадцать лет чувствовал, что повзрослел.
Несмотря на вечную сутолоку и нехватку личного пространства, между ним и Марио больше не было столь сильного напряжения и недовольства. Они всюду появлялись вместе, и никому даже в голову не приходило, что они не братья.
Заблуждение это подкреплялось постоянно: тем, как Анжело распоряжается обоими на репетициях; немедленным ребяческим повиновением Томми каждому слову Папаши Тони; самой открытостью их взаимной любви, из-за которой она выглядела более невинной, чем была на самом деле. В контракте Томми был прописан как Томас ЛеРой Зейн, младший, выступающий под именем Томми Сантелли, а Марио и Джонни — Мэттью Гарднер и Джон Б. Гарднер, выступающие под именами Марио Сантелли и Джонни Сантелли. Даже цирковые, знакомые с Папашей Тони не одно десятилетие, верили, что Томми просто один из внуков Сантелли. Табличка на двери их купе гласила: «МАРИО И ТОММИ САНТЕЛЛИ, ЛЕТАЮЩИЕ САНТЕЛЛИ», точно так же, как на соседней двери было написано «ТОНИО И АНЖЕЛО САНТЕЛЛИ», и Марио на людях говорил о Томми исключительно «мой братишка». Долгими ночами, вместо того чтобы спать, они разговаривали в своем крохотном купе, и время от времени вместе засыпали на нижней полке. Голова Марио покоилась у Томми на плече, а колеса поезда стучали, оставляя позади округи и целые штаты. Лишь изредка старая тень пробегала по лицу Марио в темноте, заставляя Томми ощутить былое отчуждение, но ощущение это было мимолетно.
— О чем тебе говорят гудки паровоза, ragazzo?
Томми поразмыслил.
— Они говорят: «Я одино-о-ок, одинок!»
— Ну, так скажи им, пусть не врут. Я ведь здесь.
Марио обнимал его, и тень исчезала.
Только однажды во время длинного ночного переезда, когда дождь заливал черное стекло, а Марио вертелся, не находя себе места, потому что днем попробовал тройное и упал (он ненавидел, когда такое случалось на представлении, хотя на репетициях относился к неудачам легко), он заговорил о прошлом.
— Слыша гудки паровоза, я снова чувствую себя маленьким. Знаешь, я вырос в железнодорожном цирке.
— Знаю. Люсия рассказывала.
— Мы с Лисс считали, что поезд говорит: «Andiamo, me vo, ma non so dove».
Томми достаточно знал итальянский, чтобы перевести: «Вперед же, я еду, но не знаю куда».
— Меня это пугало. Ложиться спать и не знать, где мы проснемся. Лисс пыталась объяснить, что это неважно, потому что мы все в поезде и все вместе, но я все равно боялся. Просыпался ночью и думал, что все в мире спят, кроме меня и поезда, не знающих, куда мы едем. Тогда я слезал вниз и будил Лисс, чтобы не быть одному во всем мире наедине с поездом…
— Жаль, Лисс не поехала с нами, — сказал Томми нерешительно, потому что Марио не говорил об этом с начала сезона.
Марио бросил взгляд на мокрое оконное стекло.
— Ну, Стелла неплохо справляется, — заметил он тоном, который закрыл эту тему, перевязал ее веревкой, запечатал и бросил в бездонную реку.
В этот сезон Томми вытянулся на свои последние полдюйма — он никогда не будет высоким — и прибавил четыре фунта еще до первого июля. Папаша Тони позволял ему делать полуторное сальто в манеже и пробовать двойное назад на тренировках. И все на этом.
— Когда тебе исполнится восемнадцать, — сказал он, — будешь делать, что хочешь.
А пока и этого довольно.
Томми приучили не спорить, но Папаша заметил его вспыхнувший взгляд и махнул рукой.
— Давай, говори.
— Папаша Тони, я хочу поработать