Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последующих произведениях, мне кажется, будет сделана попытка использовать унаследованный нами механизм романтического романа для более прозаических целей, чем драматизация превратностей любви. В своих романах Владимир Набоков, описывая любовный треугольник, уже откровенно забавляется ситуацией, чтобы создать как можно более интригующее повествование. Его романы приближаются к загадкам — «Белое пла-
Мя» уподобляется усложненной поэме, а во введении шутливо предлагается приобрести два экземпляра книги, чтобы хорошенько проштудировать ее. Авторы других романов играют с нами в «классики» и приглашают прыгать через страницы и выстраивать свое собственное содержание. У Роб-Грие мы находим бесконечную последовательность перекрещивающихся действий; всем таким ухищрениям присуща известная Доля экстравагантности, но я думаю, что эти два направления романа—как философское, так и предметное—будут плодотворно развиваться. В связи ^усиливающимися интеллектуальными требованиями традиционный размер романа сократится; от сочинения в сотни тысяч слов времен Диккенса перейдут к двумстам страницам, на которых умещаются детективы, «Кандид» или романы С. Беккета.
Скучцая и унылая прямоугольная страница книги, это открытое окно в мир произведения, могла бы стать подлинным чудом типографского искусства, как то было для Аполлинера, когда, глядя на страницу, хочется сказать: «Это искусство печати», так же как импрессионисты, отказавшись от академичности * сказали о своих картинах: «Это—живопись». Юмористические странички в журналах представляют собой соединение рисунка и слова, и хотя они не достигли еще уровня большого искусства, некоторые из. них, как «Сумасшедший кот» и появившаяся недавно «Безделица», вполне удачны. Я не вижу причины, почему бы талантливый Писатель не мог создать великолепный комический роман с собственными рисунками. Для писателя нашего времени главное—глаз; конкретная поэзия, средневековые и египетские иероглифы—все это предвосхищало всеобщность и всемирность визуальных средств.
Возможно, мои слова покажутся легкомысленными, но я .полагаю, что повествование—своего рода игра, и в том, как мы играем словами, сохранилось что-то от первобытной магии. Когда я был студентом и обучался искусству писать, выступавший перед нами Джон Хоке высказал поразительную мысль: «Если я хочу, чтобы мой герой полетел, я просто говорю: „Он летит"». Все мы, романисты, являемся пленниками условностей, вне которых с.ебя не. мыслим, подобно тому как драматурги неоклассицизма находились в плену у трех единств. Нас ожидает свобода и небывалые возможности. Если дать волю фантазии, то наверное книга будущего, роман, будет кратким воплощением загадочной сущности новой философской революции. И новый Руссо, или новый Марке, или новый Кьеркегор, возможно, изберут роман для беседы с нами, и, освободившись от своих старых обязанностей лекаря наших чувств, роман станет легким и стремительным вестником. И хотя сейчас порой роман залеживается на полках книжных магазинов, я верю, Для того, чтобы он полетел, нужен только тот, кто придет и скажет: «Он летит».
Н. СКОТТ МОМАДЭЙ
ЧЕЛОВЕК, СОТВОРЕННЫЙ ИЗ СЛОВ
Я хочу сегодня обобщить несколько мыслей и одновременна надеюсь коснуться особенностей связи между речью и самой жизнью. Мне представляется, что все мы в известном смысле сотворены из слов и что важнейшая часть нашего бытия заключена в речи. Таков предмет, с помощью которого мы мыслим, мечтаем и действуем, с помощью которого переживаем нашу повседневность. Наш способ существования невозможен в отрыве от нравственного речевого измерения.
На одном из вечерних обсуждений возник вопрос: «Что такое американский индеец?»
Ответ, конечно, будет следующим: индеец—это идея данного человека о самом себе. И идея эта нравственна, ибо ею .определяется то, как относится он к другим людям и к миру в целом. И идея эта, чтобы быть понятной в полной мере, должна обрести выражение.
Я намерен, следовательно, говорить о том моральном И речевом измерении, в котором мы живем. Я намерен высказаться по поводу таких понятий, как экология, сказительство и воображение, Позвольте рассказать вам одну историю.
Однажды ночью произошла необычайная вещь. Я написал уже большую часть «Пути к Горе Дождей»—практически все, кроме эпилога. Я изложил последнюю из древних сказок кайова и сочинил к ней исторический и автобиографический комментарий. Я почувствовал, что мне стало трудно дышать; я высказал все, что было мне суждено сказать по этому поводу. В ярком свете дня лежала передо мной рукопись. Небольшая, конечно, незавершенная или почти завершенная. Я приписал второе из двух стихотворений, обрамляющих книгу, и произнес, таким образом, последнее слово. И все же какой-то предпоследний, но завершающий элемент отсутствовал. Я снова стал писать:
«Утром, в первые часы после полуночи, 13 ноября 1833 года, казалось, наступил конец света. Покой ночи внезапно был прерван: в небе возникли сверкающие вспышки света такой силы, что люди просыпались от него. С быстротой и плотностью надвигающегося ливня по всей вселенной падали звезды. Отдельные были ярче планеты Венеры; одна, как говорили, была не меньше Луны». Я писал дальше о том, что это событие, падение звезд на землю Северной Америки, этот взрыв метеоров, что произошел 137 лет назад, отмечен среди самых ранних знаков в
календарях кайова, что о нем все еще помнят; он сделался частью народной памяти.
«Живая память,— писал я,—и устная