Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но долговязый привратник, этот седоватый старик, не позволил гостю остаться на ночь, раз тот не принес ему ни крупинки баша, и нетерпеливо вытолкал его прочь, а сам даже глянуть не потрудился в заокраинное окно Мира, ибо что земли, сокрушаемые Временем, что пределы, Времени неведомые, – для седоватого старца все едино; а столь любимый им баш дивит его разум куда сильнее, чем все то, что человек в силах показать ему как в ведомом нам Мире, так и за Краем. И, бурно негодуя, путешественник отправился назад и снова спустился в Мир.
* * *
И хотя к невероятному мне не привыкать, ведь Край Света мне хорошо знаком, эта история вызывает у меня большие сомнения. Конечно же, очень может быть, что разрушения, причиняемые Временем, носят местный характер, а за пределами его разрушительной власти все те, кого мы почитаем мертвыми, по-прежнему поют старые песни. Будем надеяться, что так. И однако ж, чем больше я вдумываюсь в историю, которую рассказал мне долговязый привратник в городе Тонг-Тонг-Таррап, тем более правдоподобной кажется мне альтернативная теория – седоватый старец соврал.
Возвращаясь с грузом добычи из Ломы, четверо рослых мужей озабоченно поглядывали направо – посмотреть налево они не смели, ибо там вот уже давно разверзалась головокружительная пропасть и отвесно уходила вниз, к гряде облаков, а насколько дальше – ответить мог разве что подспудный страх.
Дымящиеся развалины Ломы остались далеко позади: все защитники города погибли; никого не осталось, чтобы броситься в погоню, и все-таки врожденное индейское чутье подсказывало: что-то пошло не так. Вот уже три дня индейцы шли по этому узкому уступу: над ними немыслимо гладкой стеной возвышалась скала, а далеко вниз обрывалась такая же отвесная стена пропасти. Здесь, в горах, было зябко; ночью во мраке бездны шелестел не то ветер, не то река; все прочее словно застыло, и безмолвие это уже начинало действовать на нервы – вопли врагов подбодрили бы путников; они уже жалели про себя, что опасная тропа не так широка; они уже жалели, что разграбили Лому.
Ведь будь уступ шире, разграбить Лому оказалось бы не так-то просто: жители наверняка надежно укрепили бы город, если бы не головоломно-узкая тропа протяженностью в десять лиг через горы, благодаря которой Лома, со всех сторон окруженная скальными кряжами, могла почитать себя в безопасности. В один прекрасный день кто-то из индейцев предложил: «А пойдем-ка разграбим Лому». И все мрачно расхохотались в своих вигвамах. Да Лому одни только орлы и видели, с ее горой изумрудов и золотыми идолами, говорили в племени; и кто-то сказал, что все-таки до нее доберется, а ему ответили: «Ты разве орел?..»
Вот уже три дня индейцы шли по этому узкому уступу
А идти вызвался Смеющийся Лик; он собрал тридцать храбрецов, вооруженных томагавками и луками, и повел их на Лому; уцелело только четверо, но зато они везли на муле добычу из Ломы. Им достались четыре золотых идола, сотня изумрудов, пятьдесят два рубина, тяжелый серебряный гонг, два малахитовых бруска с аметистовыми ручками – курильницы для религиозных празднеств, четыре кубка высотой в фут, и каждый выточен из цельного кристалла розового кварца; маленький ларчик, вырезанный из двух алмазов, и (если б индейцы только знали!) пергамент с проклятием жреца, начертанным на неведомом языке. Рука умирающего незаметно подбросила свиток в мешок с добычей.
С обоих концов узкого страшного уступа надвигалась третья ночь; она обрушивалась на путников сверху, с горных высот, и неслышно подбиралась снизу, из глубин пропасти, – третья ночь с тех пор, как огонь поглотил Лому, а четверо ушли прочь. Еще три дня утомительного пути – и они с победой вернутся к родным вигвамам, и однако ж внутренний голос подсказывал: что-то пошло не так. Мы – те, что сидят по домам и опускают жалюзи и захлопывает ставни с приходом ночи; те, что пододвигаются поближе к камину, когда ярится ветер; те, что регулярно молятся в привычных храмах, – мало знаем о демоническом облике ночи, когда она полнится проклятиями разгневанных языческих богов. Вот такая ночь выдалась и теперь. И хотя на горных вершинах кудрявые облака праздно покоились в неподвижности, однако ж в глубинах пропасти уныло встрепенулся ветер и завозился, постанывая, поначалу разнесчастный и исполненный скорби; но потом, когда с жуткой тропы сошел день, в голосе ветра отчетливо послышалась угроза – все громче и громче звучала она, и вот с громким, протяжным воем пришла ночь. По небу скользили тени, то и дело затмевая звезды, а затем стремительно сгустился туман, как если бы вдруг потребовалось срочно что-то содеять и поскорее бесследно спрятать концы – а, по правде сказать, так оно и было.
В том стылом тумане четверо рослых индейцев помолились своим тотемам, затейливым деревянным истуканам, приставленным охранять далекие уютные вигвамы; надо думать, в эту самую минуту на лицах тотемов плясали блики огня, а слух услаждался рассказами о войне. Индейцы остановились на тропе, и помолились, и стали ждать знака. Ведь тотем человека может носить, например, обличье выдры, и если ему помолиться, а тотем благоволит своему человеку и за ним приглядывает, то сей же миг послышится звук вроде тех, что издает выдра, пусть даже это просто камешек упадет сверху на другой камень, и звук этот послужит знаком. Далекие тотемы четырех индейцев имели обличье кролика, медведя, цапли и ящерицы. Четверо ждали – но никакого знака не последовало. Ветер так шумел и грохотал в пропасти, что никакие звуки не походили ни на топоток кролика, ни на рык медведя, ни на скрипучий крик цапли, ни на шуршание ящерицы в травах.
Казалось, будто ветер упорно твердит одно и то же – что-то недоброе. Четверо снова помолились своим тотемам, и снова никакого знака не последовало. Тут-то они и поняли, что той ночью некая сила одерживает верх над благодушными резными фигурками на раскрашенных деревянных столбах – над далекими истуканами, черты которых озарены отблесками огня. Вот теперь стало ясно, что ветер и впрямь что-то говорит – что-то очень, очень страшное на неведомом языке. Индейцы прислушались, но так ничего и не разобрали в голосе ветра. Вглядевшись в их лица, никто даже не догадался бы, как сильно четверо рослых индейцев мечтали снова оказаться в своих вигвамах, мечтали о костерке, и рассказах о войне, и приветливых тотемах, которые слушают да улыбаются себе в сумерках: никто не догадался бы, как хорошо им известно, что ночь эта не простая, а туман тлетворен.
Когда от тотемов так и не последовало ни ответа, ни знака, четверо индейцев вытащили из мешка золотых божков, которых удалось отобрать у Ломы только в пламени пожара, когда все ее защитники пали. У божков были громадные рубиновые глаза и изумрудные языки. Индейцы расставили их на горной тропе, этих идолов с изумрудными языками, сидящих скрестив ноги, и, почтительно отойдя от них на несколько ярдов – ведь между богами и людьми подобает соблюдать расстояние, – они преклонились перед божками и, будучи в отчаянном положении, в эту промозглую, зловещую ночь принялись молиться богам, которым причинили обиду, ибо чудилось им, что грядет в горах возмездие, от коего им не укрыться, – и ветру сие ведомо. И рассмеялись боги, все четверо, и высунули, дразнясь, изумрудные языки; индейцы увидели это ясно, хотя и сгустилась ночь и низко клубился туман. Четверо рослых индейцев тут же вскочили с колен и охотно оставили бы божков на тропе, да только побоялись, что какой-нибудь охотник из их племени однажды найдет идолов и скажет о Смеющемся Лике: «Он трусливо бежал, бросив золотых богов», – и продаст золото, и придет с богатством к вигвамам, и возвысится над Смеющимся Ликом и его тремя спутниками. Тогда они хотели уже сбросить богов вместе с их глазами и изумрудными языками в пропасть, да только знали эти четверо, что и без того достаточно разобидели богов Ломы, и побоялись, что в горах ждет их возмездие – так, что мало не покажется. Посему индейцы вновь убрали идолов в мешок, навьюченный на перепуганного мула, – в мешок, внутри которого таилось проклятие, о коем эти четверо даже не подозревали, – и опять побрели в жуткую тьму. До полуночи они все шли и шли, не смыкая глаз; все мрачнее и мрачнее становилась ночь, а ветер полнился тайным смыслом, мул все понимал и дрожал крупной дрожью; казалось, что и ветер тоже все понимает, да и четверо рослых индейцев все понимали в глубине души, хотя не смогли бы ничего объяснить, сколько бы ни пытались.