Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Доницетти сошел с ума, но написал «Лючию» и «Дона Паскуале», «Любовный напиток»… Ваш Сметана «Мое отечество», Франсуа Вийон — свои «Баллады», Уайльд — «Дориана Грея»… А что сделали эти? Ничего, кроме того, что ходят по городу, следят, упиваются тем, что сидят в кабинетах и принимают беженцев, умеют угрожать и арестовывать, но этого мало. Этого плачевно мало для людей. Я готов биться об заклад, что в их душе никогда не звучала ни одна высокая струна, они не имеют даже малейшего представления о ее существовании, убежден, что они никогда не мечтали… Может, они слышат другие струны? Те, темные… Но, — сказал он вдруг и немного жалобно, будто хотел остановить себя, — но, может, я на них немного клевещу? Может, я ошибаюсь? Может, я ошибаюсь? Если это так, то я был бы счастлив. Возможно, что я ошибаюсь.
Потом он сказал:
— Когда я ходил еще в школу, был в твоем возрасте, мне даже во сне не снилось, что настанет день и я потеряю родину. Что мне придется бежать из своего отечества, что едва ли мне удастся осесть в каком-нибудь другом государстве, что я буду должен бежать дальше, переезжать из страны в страну, бродить по белу свету. Пока человек маленький, ему такое даже в голову не приходит, он даже не думает об этом. Но это, к сожалению, так. Человек, словно пилигрим, — путь его бесконечен. Человек — вечный беглец, вечный беженец. Но хуже всего потерять родину, потерять свою землю, свой край, где ты родился, пустил корни, утратить все то, чем ты жил, дышал, что давало тебе возможность творчества и чего нельзя лишить живое существо. Некоторые этого не понимают. Наверное, потому, что никогда ничего не чувствовали. Такие вот полицейские… — Он легко поднял руку, в которой держал свернутую газету. — Хотя эти, возможно, совсем уж не такие плохие. Может, они мирные отцы семейств, которые не смогли бы кого-нибудь обидеть. Ваша полиция, впрочем, разумная и человечная, насколько об этом можно вообще говорить, у вас демократическое государство, я встречался с несколькими высокопоставленными господами, и это были выдающиеся люди… Те, которые сейчас идут сюда, к нам, совсем мне не угрожают. Мне грозит гораздо большая опасность от других, от тех, которые еще могут прийти. Возможно, многие из них уже здесь, они ходят в штатском, скрыто, может, они давно уже здесь, целых два десятка лет, сидят по учреждениям, в кабинетах, где-нибудь невзначай сторожат… Но когда они за мной придут и схватят меня, я пойду, у меня будет по крайней мере сознание, что я должен был это сделать. Что меня заставили. Что они сильнее меня. Что у них оружие. Что начало насилию положил не я, что добровольно я не уступил насилию…
— Но почему они должны за вами прийти, — воскликнул я совсем испуганно, — почему и кто может сюда прийти?
— Почему и кто… — усмехнулся он снисходительно. — Ты знаешь о нюрнбергских законах, знаешь, что происходит в Германии, а теперь уже и в Австрии и в Судетах. Ко мне тоже относятся нюрнбергские законы. Ко мне они имеют прямое отношение! — сказал он и вдруг снова посмотрел на часы… А потом остался неподвижно сидеть, уставившись в пустоту.
Полицейские шли мимо нас неторопливой походкой, шли как два существа иного мира, с саблями и в шлемах, но на нас они даже не смотрели. Или притворялись, что не смотрят, хотя не смотрели на нас, но видели нас хорошо. Они обошли остальную часть пространства вокруг памятника и незаметно исчезли на дороге, которая вела туда, где летом был ковер из цветов и красивые розы.
— Но ведь это в Германии и в Австрии, где Гитлер, — сказал я быстро, — у нас ведь нет!
Он посмотрел на хвою вокруг памятника и покачал головой.
— Идут за мной, — сказал он.
А потом развернул газету, которую держал на коленях, и показал на страницу, где была длинная статья с фотографией какого-то мужчины во фраке, стоящего перед оркестром за дирижерским пультом… Я сразу же его узнал. Я поднял на него горевшие от изумления глаза.
— Да, — кивнул он, — вчера я дирижировал в Чешской филармонии. Мы начинали с «Прелюдий» Листа… — Его выцветшие, слегка запавшие глаза на мгновение устремились в пустоту, словно что-то удивительное промелькнуло перед ним или он что-то услышал… — Потом были «Песни об умерших детях» Малера… Потом Шуберт «Неоконченная»… а после антракта «Фантастическая симфония» Гектора Берлиоза, не знаю, известно ли тебе это великое трагическое произведение, наверное, нет, этого ты, наверное, еще не знаешь… Это был торжественный концерт, оркестр играл превосходно, публика собралась избранная… но, посмотри…
Да, я видел. Над его фотографией и длинной статьей о нем были помещены другие заметки. На чешских границах продолжают сосредоточиваться немецкие войска, генерал Кейтель в Либерце и Ческе Липе; в Словакии совещаются о… Я дальше не стал даже смотреть. Ведь со времени, как Судеты… постоянно что-то происходило и в газетах каждый день писали о чем-нибудь таком. Я смотрел на его фотографию и на длинную статью о нем, и теперь уже было известно, что он знал Илону Лани. Это был самый знаменитый дирижер, и «Большой мессой» Баха, которую нам подарила тетя Илона, дирижировал он.
— Мне придется идти, — сказал он и снова посмотрел на часы. Он смотрел на них каждый раз, когда появлялись полицейские. — Мне придется идти. Я охотно сказал бы тебе то же самое, что говорил, когда уходил в прошлый раз, полтора года назад. Если у тебя что-нибудь случиться, будет тебя мучить и у тебя появится желание прийти сюда, то ты приходи. Сюда, в этот парк к памятнику, я прихожу каждый день после обеда. Я бы с удовольствием тебе сказал, как и в прошлый