Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1970 году у Евгения Евтушенко возникли трудности с публикацией поэмы «Под кожей статуи Свободы», которую не решалось напечатать ни одно из московских изданий. В это время шла и тягостная, долгая битва Евтушенко за постановку этой поэмы на сцене Театра на Таганке. В конце концов поэма появилась в белорусском журнале «Неман». До этого Евтушенко прислал Слуцкому переплетённый в серо-зелёный коленкор журнальный оттиск поэмы с фотографией автора в шерстяном лохматом кепи, полуфас, с послесловием Константина Симонова: «Спорит Америка». На 1-м листе — неразборчивый, с зачёркиваниями, автограф Евтушенко:
Дорогим Тане и Борису
Ради бога будьте здоровы —
не болейте и вообще
не умирайте <далее нрзб>, 1 слово, перед нечитаемым словом — вставка: ни хотя бы > нас с Галей,
и пишите ещё много хороших стихов
Умиляет этот призыв к обоим: «пишите». На обороте 1 -го листа — рукой Евтушенко нелёгкая шутка:
Тираж 10 экз. Типография И. Е. Макаенка[109] в Минске 1970 г.
Вполне себе самиздат.
В 1971 году в Иркутске вышла книга Евтушенко «Я сибирской породы» с дружественным предисловием Слуцкого. «Евтушенко работает едва ли не больше, едва ли не усерднее любого другого поэта. Своим магнитофонным ухом он фиксирует все говоры, все наречия, все акценты страны».
Евтушенко позже напишет:
Однажды мы спали валетом
с одним настоящим поэтом.
Он был непечатным и рыжим.
Не ездил и я по Парижам.
В груди его что-то теснилось —
война ему, видимо, снилась,
и взрывы вторгались в потёмки
снимаемой им комнатёнки.
Он был, как в поэзии, слева,
храпя без гражданского гнева,
а справа, казалось, ключицей
меня задевает Кульчицкий.
И спали вповалку у окон
живые Майоров и Коган,
как будто в полёте уснули
их всех не убившие пули.
С тех пор меня мыслью задело:
в поэзии ссоры — не дело.
Есть в лёгких моих непродажный
поэзии воздух блиндажный.
В поэзии, словно в землянке,
немыслимы ссоры за ранги.
В поэзии, словно в траншее,
без локтя впритирку — страшнее.
С тех пор мне навеки известно:
поэтам не может быть тесно.
ШИТО-КРЫТО
Стоит сказать о жилке актуальности, присущей Слуцкому с его внешне неторопливым, размеренным стихом. Слуцкий впечатлял этим синтезом нефорсированного говорения с немедленным реагированием на злобу дня. Политическое чутьё срабатывало мгновенно, переходя в другой временной регистр:
Вроде было шито, было крыто,
Но решения палеолита,
Приговоры Книги Бытия
В новую эпоху неолита
Ворошит молоденький судья.
Иными словами:
Чем меня минута накачала —
На поверку вечности отдам.
В неженском мире Слуцкого появляется некая Юля. Но дело не в ней, хотя она занимается весьма достойным делом — торгует пивом и выглядит недурно:
У Юли груди — в полведра.
У Юли — чёлка.
Дело в Пастернаке.
«Очки» (стихи с Юлей) воспроизводят тот ритмический рисунок, о котором хорошо сказал Кушнер:
У Пастернака вроде взят,
А им — у Фета.
Кстати говоря — Фет. В 1970 году Слуцкий был в Швейцарии в одной писательской группе с бывшим профессором филфака ИФЛИ Дмитрием Благим, который позже послал ему оттиск своей статьи «Поэт-музыкант» с дарственной надписью: «Дорогому Борису Абрамовичу Слуцкому на память о нашей общей Швейцарии в первый день 1971 г.». В 1970-м в СССР отмечали 150-летие поэта-помещика.
Мировой порядок не нарушится,
ежели внезапно обнаружится,
что в таблице элементов мира
больше нет Шекспира и Омира,
Пушкина и Фета больше нет.
Это не изменит ход планет.
У Слуцкого Фет — рядом с Пушкиным? Это так. Поздний Слуцкий — во многом поэт нюансов, запечатлённых мгновений, схваченных на лету. Множество маленьких стихотворений, возникших чем случайней, тем вернее. Большая разница с прежним автором концептуальных баллад.
Так вот. Имеется в виду, конечно, «Во всём мне хочется дойти...» Пастернака. Слуцкий, как всегда, спорит с Пастернаком. Его средствами, способ проверенный. Однако он пишет, во-первых, сюжет. Во-вторых, насыщает картину подробностями народного пивопития — копчёнка, бычок, т. д. В пивном зале происходит, так сказать, смычка интеллигенции с народом. Каковой в итоге признает очкарика своим. Когда это происходит, автор ломает и форму строфы.
Наивно? Тем не менее именно так Слуцкий конкретизирует свой счёт к Пастернаку.
Через народ. При этом самоидентификация Слуцкого — величина постоянная: «Интеллигенция была моим народом». В этом смысле крайне интересно то, что чисто интеллигентскую проблематику, связанную с Эренбургом, он укладывает в тот же самый размер, когда пишет «Спешит закончить Эренбург...», и во второй части стихотворения опять-таки ломает строфу. Это похоже на глухой отзвук вины, раскаяния и родства. След разговоров с Эренбургом?..
Далее. Адресно-полемическую подоплёку «Очков» подтверждает идущее следом стихотворение «Где-то струсил. Когда — не помню...» (книга «Работа»), В «Очках» Слуцкий объяснился, здесь — кается. Исповедей такой распахнутости у сдержанного Слуцкого не так уж и много. Такие стихи остаются навсегда. Хотя бы как документ.
Где-то струсил. И этот случай,
как его там ни назови,
солью самою злой, колючей
оседает в моей крови.
Солит мысли мои, поступки,
вместе, рядом ест и пьёт,
и подрагивает, и постукивает,
и покоя мне не даёт.
В мартыновском «Иванове» прослушивается нота раскаяния. Но там — эпос, тяжёлая поступь правоты-несмотря-ни-на-что. Вот на этом перекрёстке они встретились — № 1 и № 2. И обнажилась природа каждого из них.