Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ангельским, а не автомобильным
сшибло, видимо, меня крылом.
Верно заметил Шкляревский — Слуцкий не заигрывал с небесами. Но самоволки подобного рода всё чаще случались.
За бортом книг Бориса Слуцкого осталось море стихов. Кстати, самих-то книг, по тем временам и по сравнению с алчно процветающими коллегами, у Слуцкого было немного — 10 очередных (новонаписанных) плюс два «Избранных», плюс два сборника «разных стихотворений» и одно переиздание. Первую книгу он издал в 38 лет.
Что такое особенное было в его стихах, не пропущенных в книги?
Краткое отступление. Мы, тогдашние читатели, полюбили, например, Цветаеву или Ахматову по стихам, что были напечатаны. То, что ходило в списках, лишь дополняло картину. Цветаевский «Лебединый стан» или ахматовский «Реквием» лично ко мне пришли позже, оказались потрясающими, но предмета любви ничуть не изменили. Нам, другому поколению, уже всё было ясно — и со Сталиным, и с крахом романтизма, внушённого XX съездом. Слуцкий лишь подтверждал нашу обречённость на жизнь в системе лицемерия. С его надеждами на то, что «время всё уладит», соглашались немногие.
Кроме того, Слуцкий фиксировал эволюцию старших. Сталинистов, теряющих свою веру. Нас это касалось только косвенно. Для меня в детстве Сталин был абсолютно сказочным, великим гигантом, непонятно как помещавшимся в Кремле. Он был ростом до неба. В мой карандашный рисунок Кремля на ватманской бумаге ему было не влезть.
Сознание старших, как выяснилось из стихотворения Слуцкого «Бог», не слишком отличалось от моего, детского.
«Бог ехал в пяти машинах». Но именно Слуцкий поднимал проблему в её полный рост. Слуцкий — утолитель той острой жажды полной правды, которая не отменялась ранней нравственной усталостью моего поколения. Сталин — лишь знак, имя несчастья, сопутствующего отечеству в веках. Слуцкий обнаружил «тот явный факт, что испокон веков / Таких, как я, хозяева не любят». С таким Сталиным и с таким Временем имеет дело муза Слуцкого.
Все те стихи — «сталинские» или «еврейские» — писались им по ходу событий, по-своему обвальных, и то слово Слуцкого было больше хроникальным, нежели неторопливо-вдумчивым. Он сравнивал свои стихи не только с кинохроникой, но и с магнитофонной лентой. Спрос требовал такого слова. Слуцким было многое угадано и сформулировано. Но то были формулы фотографического порядка — фотографии желтеют.
Маленький, седой Сталин в гробу. Слуцкий увеличил ту фотографию, которую и я, пацаном, видел в «Огоньке» и помню поныне.
Мне кажется, Слуцкий — поэт, рождённый не в сороковых. Он — чистый пятидесятник, если прибегнуть к этому способу, не очень корректному, определять время поэта. Именно в пятидесятых окончательно сформировался и оформился его мировоззренческий фундамент.
В пятидесятых годах столетья,
Самых лучших, мы отдохнули.
Спины отчасти разогнули,
Головы подняли отчасти.
Он — предтеча шестидесятников, которые, если хорошо всмотреться, тоже по существу их мировидения — оттуда, из 1950-х. Середина века стала рубежом, поистине поворотным, для страны и её поэтов. Слуцкий страстно провозглашал необходимость в свежем ветре:
Ломайте! Перестраивайте! Рушьте!
Здесь нечему стоять! Здесь всё не так!
Веет Высоцким, не так ли?..
Ахмадулина, Вознесенский, Евтушенко — старость каждого из них была страданием. Это походило на расплату за славу. Слуцкий и в этом упредил их.
Ни Ахматова, ни Пастернак не были оппозиционерами. Они были старше сталинских соколов, и только водоворот тотального террора не оставлял их там, где они предпочли бы остаться, — в стороне. Есенин со слезами вступался за мужика, но и это не оппозиция. Мандельштам выкрикнул антисталинскую сатиру, которая по сути своей далека от политики, при всей неистовой ненависти по адресу тонкошеих вождей: это жест поэта, охваченного ужасом жизни. Слуцкий — поэт политический. Поэтому его и можно считать первым оппозиционным поэтом СССР.
В его книгах был ослаблен градус оппозиционности. Сама поэзия в книгах Слуцкого не понесла уничтожающего её ущерба. Кто-кто, а Слуцкий прекрасно понимал, какая это тонкая материя:
Дым поэзии, дым-дымок незаметно тает.
Лёгок стих, я уловить не мог, как он отлетает.
Непропущенность в печать — штука сюрреалистическая: в ней порой не было никакой логики. Масса ненапечатанных вещей Слуцкого намного смирнее того, что попало в книги. Кроме того, читатель той поры — человек догадки, чутья, представитель того же карасса, что и автор, с полунамёка схватывающий суть. И если политику можно убрать из книги поэта, то поэзию из книги поэта изъять нельзя.
Слуцкий кается в лакировке действительности и в таких вещах, как «Мост нищих» или «Ростовщики», доходит до крайности её ужесточения. Эти мощные стихи написал человек в кожаной куртке. Веет гражданской войной, той закалкой, Багрицким, в стихах которого призыв «Убей!» так возмутил Куняева в его известном выступлении с трибуны ЦДЛ в 1977 году на дискуссии «Классика и мы». Хотя призывал убивать отнюдь не поэт, но — Дзержинский, мнящийся больному туберкулёзом автоперсонажу. Кроме того, этот клич был выдвинут на войне Эренбургом и Симоновым, и этого оратор предпочёл не заметить. В сущности, это был счёт к Слуцкому, единственно реальному наследнику Багрицкого. «Мост нищих» и «Ростовщики» могут покоробить очевидным бессердечием («бессердечной искренностью»), что и произошло, в частности, со мной. Клеймя презрением нищих, потрясающих своими язвами и обрубками, люто ненавидя ростовщиков, коллективно покончивших с собой, советский комиссар проносит над этими страданиями и смертями непостижимое высокомерие, в которое, увы, веришь: нет, это не маска. Солдат-освободитель проходит по тем местам, где только что отполыхал Холокост, с поразительным холодом реагируя на нищету старого еврея:
Он узнал. Он признал своего.
Всё равно не дам ничего.
Параллельно этим стихам и впоследствии у Слуцкого создаются шедевры, исполненные высокой скорби, глубочайшего всепонимания. «Как убивали мою бабку» — одна только эта вещь покроет все прегрешения «бессердечной искренности».
Или:
Евреи хлеба не сеют,
Евреи в лавках торгуют,
Евреи раньше лысеют,
Евреи больше воруют.
Евреи — люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.
Я всё это слышал с детства,
Скоро совсем постарею,
Но всё никуда не деться
От крика: