Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не хочет человек седьмого неба, и всё тут. Недоволен, когда его туда заносит. Пренебрегает вдохновением — и будничным тоном говорит о «подвёрстке и прикрытии».
А ведь лучше многих понимает, что к чему. Это стоит процитировать.
«Н. А. Заболоцкий говорил не то о Пастернаке, не то о Шкловском, не то о них обоих:
— Люди это замечательные, но когда кончают рассуждать, я прошу, чтоб повторили по порядку.
По какому порядку?
Я предпочитаю порядок “Столбцов” порядку “Горийской симфонии”»[110].
Слуцкий — он таков. Он — группа Слуцких. И об одном из них изумительно сказал Давид Самойлов, его друг и соперник: «Он ходил, рассекая воздух».
Самойлов дважды написал очерк об этой дружбе, первый вариант которого прочёл Слуцкому, и тот сказал:
— Ты написал некролог... В общем верно... Не знал, что оказывал на тебя такое влияние...
После этого Слуцкий взялся за собственный очерк-мемуар «После войны», не скрывая импульса к нему:
Где я только не состоял!
И как долго не состоял нигде!
В 1950 году познакомился я с Наташей, и она, придя домой, рассказала своей интеллигентной матушке, что встретила интересного человека.
— А кто он такой?
— Никто.
— А где он работает?
— Нигде.
— А где живёт?
— Нигде.
И так было десять лет — с демобилизации до 1956 года, когда получил первую в жизни комнату тридцати семи лет от роду и впервые пошёл покупать мебель — шесть стульев, до 1957 года, когда приняли меня в Союз писателей.
Никто. Нигде. Нигде.
Может быть, хоть потомки учтут при оценке моих мотивов?
Мемуаристы не учитывают. Вчера Дезик читал мне свой мемуар со всем жаром отвергнутой любви, со всем хладом более правильно прожитой жизни.
Не учитывая.
Но и Самойлов долго был «Никто. Нигде. Нигде», несмотря на изначальную московскую прописку и постоянный кров над головой, — его литературная карьера складывалась намного бледней, чем у Слуцкого, внезапно испытавшего горячее дыхание славы. Самойлов карабкался до вершины дольше.
Слуцкий не пристраивался к великим. Ему не нужно было селфи. Он был сам с усам. Он терял близких людей, друзей, учителей.
Борис Фрезинский:
Из того, что запомнилось о Слуцком, отчётливо вижу его в Москве на похоронах Эренбурга 4 сентября 1967-го (тогда же подробно всё записал). Прощание с Ильёй Григорьевичем в ЦДЛ для публики было открыто и очень многолюдно — притом что вся церемония забюрократизирована и просчитана, так что в зале все места оказались изначально заняты и остаться на панихиду не представлялось возможным: выноса дожидались на улице. Видел, как Слуцкий с траурной повязкой на рукаве выходил несколько раз из ЦДЛ и, двигаясь вдоль многотысячной очереди, вылавливал в ней знакомых и проводил их с собой в здание. Новодевичье кладбище с утра было закрыто, но когда автобусы (с гробом и близкими, а также с писательскими функционерами) приехали, их пропустили, но тут же ворота заперли. Публика, с трудом добравшаяся до площади перед кладбищем, оказалась отгороженной от закрытых ворот четырьмя цепями милиции, и даже мы, молодые и прорвавшиеся через все цепи, перед внушительными воротами и милицейским чином остановились. На наши просьбы пропустить внутрь он отвечал, что пустит после похорон... И тут из некой двери вышел Слуцкий всё с той же повязкой и сказал полковнику, что траурный митинг окончился и (показав на нас) прорвавшихся уже можно пустить. Полковник открыл ворота, и мы ринулись внутрь, успев собственно к захоронению...
В те дни Слуцкий написал:
Было много жалости и горечи.
Это не поднимет, не разбудит.
Скучно будет без Ильи Григорьича.
Тихо будет.
Илья Эренбург ушёл в один день с Мариной Цветаевой — 31 августа, с разницей в двадцать шесть лет.
После смерти Эренбурга Слуцкий некоторое время провёл в его доме, помогая разбирать архив.
Я в комнате, поросшей бытием
чужим,
чужой судьбиной пропылённой,
чужим огнём навечно опалённой.
Что мне осталось?
Лишь её объём.
Он очень радовался живому присутствию тех, кого можно ещё отблагодарить, не смущаясь пафоса, сдобренного иронией. Этих людей оставалось немного.
Сельвинский — брошенная зона
геологической разведки,
мильон квадратных километров
надежд, оставленных давно.
А был не полтора сезона,
три полноценных пятилетки,
вождь из вождей и мэтр из мэтров.
Он нём! Как тех же лет кино.
.........................................................
Учитель! К счастью ль, к сожаленью,
учился — я, он — поучал.
А я не отличался ленью.
Он многое в меня вкачал.
Он до сих пор неровно дышит
к тому, что я в стихах толку.
Недаром мне на книгах пишет:
любимому ученику.
Он ничего не преувеличивал — он был любимым учеником Сельвинского.
Четырёхстопный ямб, строгая, но пластически переменчивая строфика классического лада — кажется, это не совсем та форма, которой изначально учил вечный новатор Сельвинский. В том же «Госпитале» Сельвинский присутствует чисто сельвинским приёмом — интонационно-смысловыми точками внутри строчки «Он. Нарушает. Молчанье», сломом размера в строке «Чтобы он своею смертью чёрной» и проч.
Но у Слуцкого вышло именно так. Так спелось. Может быть, здесь есть отзвук «Лебединого озера» (1943) Сельвинского — одного из лучших лирико-эпических произведений о войне:
О современники мои,
Седое с детства поколенье!
Мы шли в сугробах по колени,
Вели железные бои,
Сквозь наши зубы дым и вьюга
Не в силах вытащить ни звука,
Но столько наглотаться слез
Другим до нас не довелось.
Воспитанников своей студии Слуцкий наставлял этике прощания с ушедшими.
Сам он исправно являлся на все литературные похороны, даже из своей больницы. Так, он пришёл на похороны Сергея Наровчатова и, подойдя к старой матери покойного, сказал:
— Лидия Яковлевна, я Борис