Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лирик — Слуцкий. Нумерацию можно упразднить.
Упаси меня Бог отказать Мартынову в лиризме. Великолепен его шедевр 1940 года, который в поэтической среде называют просто «Прохожий» (цитирую начало):
Замечали —
По городу ходит прохожий?
Вы встречали —
По городу ходит прохожий,
Вероятно приезжий, на вас не похожий?
То вблизи он появится, то в отдаленье,
То в кафе, то в почтовом мелькнёт отделенье.
Опускает он гривенник в цель автомата,
Крутит пальцем он шаткий кружок циферблата
и всегда об одном затевает беседу:
«Успокойтесь, утешьтесь — я скоро уеду!»
Иные куски этой вещи словно выкованы Слуцким. «Где чертог, каковы очертанья чертога?». Вещь (поэма?) кажется затянутой, но попробуйте остановиться хоть в чтении, хоть в цитировании — приходится. Да и сам герой — этот дюжий прохожий — один к одному молодой Слуцкий, скитающийся по Москве. Правда, за плечами мартыновского автоперсонажа, а вернее — автора, другой опыт — не совсем военный. Он уже побывал там, куда Макар телят не ганивал. Ссылку он отбывал в Вологде (1932—1935).
Лирика на грани эпоса. Точнее сказать — на опыте эпоса. Высшими достижениями Мартынова стали как раз поэмы, написанные в молодости («Правдивая история об Увенькае», 1935—1936; «Рассказ о русском инженере», 1936; «Тобольский летописец», 1937; «Поэзия как волшебство», 1939). Слуцкий их не знал до войны — книжка «Стихи и поэмы» вышла далеко, в Омске (1939). На следующий год книга «Поэмы» вышла опять-таки в Омске. Поэмы Мартынова заметил и оценил К. Симонов в рецензии «Три поэмы» («Литературная газета», июль 1939). Слуцкий догонял Мартынова. Догнал?
Однако с годами лирика оставила Мартынова. Те медитативно-дидактические фрагменты, которыми отделывался он от собственной огромной поэзии в последние годы, они и есть уход от лирики в её формах. Взаимный уход, развод.
Разводился и Слуцкий. Чуть не со всей своей жизнью. Но они с ней оставались в разных комнатах одной квартиры.
Константин Симонов участвовал в подготовке «Избранного» Слуцкого в издательстве «Художественная литература» к шестидесятилетию поэта, который в эту работу по болезни даже не заглянул. Симонов написал предисловие, где сказано: «Так уж вышло, что в поколении поэтов, которое следовало за нашим, последним предвоенным, Борис Слуцкий с годами стал самой прочной моей любовью». Издательство, руководствуясь цензурными соображениями, попыталось изменить содержание книги. Симонов настоял на сохранении первоначального состава. Он был сам смертельно болен. Книга вышла из печати, когда Симонова уже не было в живых.
Двумя годами ранее Симонов, навестив больного Слуцкого в его больничной палате, ужаснулся увиденным и хлопотал о его переводе в более приличное медицинское учреждение, писал высокому начальству: «Борис Слуцкий один из тех поэтов, прошедших насквозь всю войну, который написал о ней самые лучшие, самые проникновенные и самые доходящие до моего сердца стихи. Поэтов, так написавших о войне, как он, можно сосчитать по пальцам. Да и то на обе руки, пожалуй, не наберётся». Это говорит первый лирик военной поры. В некотором смысле — передача лиры.
У Слуцкого — в семидесятых, наверное, — появилось ещё одно стихотворение под названием «Очки». Это баллада по-слуцки, история жизни; речь о математике, который всё сводит к подсчёту очков. Всю жизнь считал, и вот — старость.
Свежесть мысли прошла. Честность мысли — при нём.
Понимая вполне, что играет с огнём,
Канта более он не читает, а его из себя вычитает.
Разошёлся запас, разметался клубок,
а гипотезе недоказанной: Бог —
смолоду не придавал он значенья.
Бог и выдал его, без сомненья.
Выдал Бог! Заглушая все звуки в ушах,
просто криком кричит: сделай шаг, сделай шаг,
тот единственный шаг, что остался.
Ты считал. И ты — просчитался.
Таков итог размышлений бывшего воинственного безбожника.
Так он заканчивает свои «Разговоры о боге»: «...не сила, не право, а милость».
Так возникает прямая молитва: «Боже, помилуй меня!».
У икон есть имена. Существует икона «Нерушимая стена». Кабы Слуцкий был христианином, это была бы его икона. Но неверующим Слуцкого назвать нельзя.
Уродство подцензурности и саморедактуры искажало этот путь. Слуцкий в 1969-м открывает «Современные истории» пролетарским бодрячеством, а на самом деле, внутри себя, он («идеалы теряя и волосы») закрывает эти — шестидесятые — годы крушением иллюзий. В 1973-м он называет книгу «Доброта дня», а танки в Праге отгрохотали ещё в 1968-м, когда готовились к печати «Современные истории». Это и есть верность времени? Надо ли мудрить в поисках ключа к его молчанию и болезни, начавшихся в 1977 году?
Прежде всего Слуцкий расплатился за способ выхода в свет его книг. За тот комиссарский диктат над самим собой. За соблазн руководства массами. За маску. За попытку разговаривать с историей на два голоса — при свидетелях и без.
Это тоже красноречие по-слуцки. Поэтому он замолчал. И это было честно.
О Борисе Слуцком высказались многие. Убедительней многих текст о Слуцком, принадлежащий — Слуцкому. «О других и о себе» — так назывался свод мемуарных записей Слуцкого, впервые опубликованный в «Вопросах литературы» (1989. № 10). Встретив у него такие выражения, как
«упражнять красноречие» или «тренировка красноречия», я удостоверился в правильности заголовка своего очерка «Красноречие по-слуцки» и всего, что за ним стоит. Утвердился я и в эпитете «глухая» применительно к его славе: именно так он назвал её и сам.
Растолковал он и свои отношения с эпосом: «...мемуары не история, а эпос, только без ритма. Разве эпос может быть справедливым?» Лирика обеспечивала его возможностью утолять жажду справедливости, обуревавшую его. Голый ритм, без справедливости, — тоже не его сфера. Более чем горячо звучит его аргумент насчёт эпоса: он переводил балканский эпос, и выяснилось, что в нём говорится об одних и тех же событиях, только с двух сторон — албанской и сербской, мусульманской и православной. Справедливости, то есть правды, — не найти.
Как выяснилось, его чуть не всю жизнь сопровождало недоумение относительно «Лошадей в океане». «Это почти единственное моё стихотворение, написанное без знания предмета. Почти. В открытое море я попал впервые лет 15 спустя. <...>... внешние причины успеха — сюжетность, трогательность, присутствие символов и подтекстов... <...> “Лошади” — самое отделившееся от меня, вычленившееся, выломавшееся из меня стихотворение».
Оказывается, «Физики и лирики» написаны им — в уме — на лодочной прогулке