Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом они ждали чай – это теплое, замутненное жженым сахаром пойло, такое желанное после нескольких суток сухомятки, после липкой овсяной каши. Но так и не дождались, о чем стали обиженно выговаривать корпусному начальнику во время вечерней пересменки, а он вдруг неожиданно завизжал:
– Молчать, гниды!
Через полчаса надзиратель из новой смены скомандовал Малявину:
– Выходи!
И он, полураб, полузэк, шаркая по бетону подошвами, выполз из камеры.
В глухом безоконном боксике поджидал мордастый. Удары посыпались молча с двух сторон, очень тяжелые удары для его шестидесяти пяти килограммов, и он лишь сжался, прикрывая руками лицо, а коленями – пах. Сбитый на пол, он заблажил дико, безысходно:
– Убив-аа! Фашисты! А-ааааа!..
– Эй, народ! Дубаки зэка молотят!
Следом загрохотала, зазвенела под ударами обитая железом дверь. Малявин завопил истошнее:
– Убивают! Ой-ее-ей!
Он даже расслышал, как кричит пронзительно эвенк Николай:
– Мюзики! Это нашего бьют.
Сменный надзиратель выскочил в коридор, успокаивать камеры. Мордастый, тяжело сопя, отошел, отступил, а Малявин разогнулся, стал подниматься с коленок, тут-то надзиратель с неожиданной ловкостью прыгнул вперед и нанес удар яловым сапогом. Вместе с оглушительной болью он услышал внутри себя треск. И – умер.
Очнулся на шконке с мокрой тряпкой на лбу, где прощупывалась приличная шишка, и все бы ничего, если бы можно не дышать.
– Ребра сломали, – сказал всезнающий Назар. – Стянуть, обмотать бы тебя мокрой простынкой.
Йохан смачивал тряпку холодной водой, под бок сунул две тощие торбы. Руки его походили на корни дерева: темно-коричневые, с узловатыми шишками наростов, с приплюснутыми, большими, в пятак, ногтями. Пахло от рук конским потом, навозом, овечьей шерстью – он весь хранил в себе этот неискоренимый пастушеский запах.
Овечий пастух Йохан!..
– Иоган? – переспросил, свесившись с третьей полки.
– Нет, Йохан, – твердо повторил он.
Среднего роста, сухолицый, лицо неприметное и уж совсем не немецкое, скорее рязанское, как это себе Малявин представлял. Его подсадили на маленькой станции Конная, когда до Новосибирска оставалось около суток пути, если судить по хлебной пайке, выданной в дорогу. Йохан сразу же раздал свой овечий кисло-соленый сыр, кусковый сахар и самые дешевые в мире сигареты «Памир» по полкопейки за штуку.
Поздно вечером, истомившись от бесцельного лежания на полке, Малявин попытался говорить с Йоханом по-немецки, составляя простенькие конструкции. А тот с трудом понимал, переспрашивал, а потом отвечал такое, что трудно осилить, не понять, пока не сравнишь ходовые «геен нах хаузе, ком цу мир», которые проговаривал Йохан. Его разговорный язык совсем не походил на тот, который учили ин ди шулле. Это всех забавляло, удивляло. Как и его начальное образование.
Овечий пастух Йохан!
Берги, Флуги, Гольманы, переселившиеся двести лет назад на Волгу, на черноземы близ Камышина, не могли предположить, что праправнуки будут жить в дощатых бараках, славить деспотов, пасти скот, едва умея писать по-русски и совсем не умея писать по-немецки. Что один из них по имени Йохан будет мотаться по тюрьмам, понуждаемый сознаться в убийстве, которого не совершал…
«Они приехали втроем. Незнакомые. Стали просить барана. Я не дал. Я дал им сыр, хлеб, сало, что ем. Они стали пить водку. Предложили, я тоже выпил. А утром никак не мог найти разделочный нож, он мне понадобился. Вечером приехала милиция. Меня забрали. Овцы разбрелись по степи.
Следователь показал нож. Спрашивал: «Твой?» Я говорил: «Мой». Он все писал и писал. Сказал, что нож нашли рядом с убитым хохлом. «Признавайся, – говорил он мне, – признавайся. Бил по голове. Третий месяц возят туда и обратно и каждый раз бьют».
Предельно прост его рассказ. Он сидит на шконке и силится вспомнить подробности, как его все просят.
– Нет подробностей.
– О чем-то эти трое говорили?
– Не знаю, я баранов смотрел.
– А номер был на автомобиле? – продолжают наседать осторожно.
– Не знаю, они близко не подъезжали…
– Какой марки?
– Легковая… Я их не понимаю.
Малявин представил, как эти искренние ответы бесят следователя, как он матерится из-за того, что не удается закрыть дело, когда все так просто… Ему наплевать, что стадо баранов разбрелось по степи, что мальчик восьми и девочка тринадцати лет ждут папу домой, ему главное – доказать.
– Еще раз не выдержу, – говорит Йохан. – Признаюсь. Следователь говорит, что тогда дадут три-четыре года, не больше, за убийство по неосторожности… А не признаюсь – дадут десять. Так он говорит.
Все молчат, знают, как они умеют уговаривать, но нет права сказать: «Терпи, Йохан, терпи», потому что задним числом все молодцы
– Откажись на суде от показаний. Заяви, что били. Покажи спину и требуй врача, – неожиданно вмешивается в разговор Назар. – Жалобы писать бесполезно, да ты и не умеешь.
– Снова будут бить.
– Дурак ты, немчура! Тебе дадут другого следователя из прокуратуры. Откажешься наотрез – будут бить, но больше трех месяцев в тюрьме держать не имеют права. Забегают. Вот и считай, немчура, три месяца продержаться или семь-восемь годков в зоне?
Молчит Йохан, немецкий тезка Малявина, думает что-то свое. Малявин тоже молчит, но когда думает, как бы ему помочь, становится легче и не так больно дышать, и Ереван не пугает. Он знает, потому что сказал один опытный юрист, сидевший в соседней камере, – дадут полтора-два года.
Вскинулся с гневным: «Так ведь ни за что!»
– Всегда есть за что.
Малявин сначала не понял этой формулы, но когда призадумался, то вспомнил, как воровал на дачах клубнику, как украл спортивный велосипед.
Он даже помнил двадцать копеек, добытые в автобусе обманным путем. Они жгли ладонь, пока стискивал монету в кулаке, а приятель откручивал билеты. Нужно было набрать на два билета в кино восемьдесят копеек. И с каждой новой порцией монет он думал: вот в следующий раз, когда будет больше беленьких, а то тут одни пятаки, и все не мог сунуть в карман этот двугривенный.
«Так что мне и двух лет мало, я вполне тяну на трешник, – так он размышлял, лежа на шконке, стараясь не шевелиться: – А воровал ли Брежнев?.. Сталин-то, говорят, обворовал товарищей в туруханской ссылке. А Брежневу зачем? У него все есть. Вот разве раньше, когда был при комсомоле, а там не воровать нельзя…»
Он перебирал родственников, знакомых по техникуму, по работе, армии, о ком мог бы сказать: «Этот чист».
Вспомнил, как с мамой воровал в первую нижеслободскую зиму уголь с товарного склада и как дядя Веня, подвыпив, любил рассказывать, что однажды подменил канистру со спиртом канистрой бензина, и хохотал до слез… А Ольга Лунина как-то призналась, что в детдоме украла заколку для волос у любимой