Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волна протестов явилась следствием даже не столько известинской статьи, сколько публикации в трех номерах журнала «Огонек» (его возглавлял один из самых бездарных и самых злобных советских литературных бонз, Анатолий Софронов) новых статей Воронцова и Колоскова «Любовь поэта» и «Трагедия поэта», где почти в тех же выражениях, что и в секретной переписке, обливалась помоями Лиля и придавался зловещий, едва ли не криминальный характер ее отношениям с Маяковским.
Из этих статей явственно вытекало, что не кто иной, как она, вместе с Аграновым и всем их «сионистским логовом», явилась виновницей гибели Маяковского, который любил по-настоящему вовсе не лицо сомнительного происхождения, сомнительных корней, сомнительного поведения — Лилю Брик, а только чистую и благородную русскую девушку Татьяну Яковлеву, имея намерение создать с ней прочную и здоровую советскую семью. За то и был «устранен»… Глубинные и зловещие причины, приведшие поэта к трагическому концу, — те, о которых подробно сказано выше, — естественно, не обнажались и не обсуждались, все опять было сведено к пресловутой версии о «любовной лодке», тривиально изложенной и трактуемой теперь исключительно с погромных позиций: они давно уже стали затверженным штампом в лубянско-кремлевских кругах.
Времена, казалось бы, изменились, ни лубянская камера, ни ГУЛАГ Лиле уже не грозили, но почему-то этот удар судьбы она переживала мучительней, чем все предыдущие. И даже не искала спасения в алкоголе, тем более что по состоянию здоровья он был ей противопоказан категорически.
Тот факт, что мысль о самоубийстве у нее действительно возникала, подтверждается хотя бы тем, что именно в это время она составила завещание — не юридическое, со всеми формальностями, заверенное у нотариуса, — а скорее моральное, эмоциональное, человеческое, такое же — по стилю и духу, — какое оставил в своем блокноте Маяковский, загодя готовясь к смертельному выстрелу. Ни о том, что такое завещание есть, ни тем более о его содержании тогда никто не знал, даже самые близкие люди: его нашли лишь после того, как Лили не стало.
Вообще вторично пережить то, что однажды было уже пережито, с чем уже удалось справиться, преодолеть, возвратиться к жизни, гораздо труднее, чем в первый раз. Особенно после того, как жестокая несправедливость по отношению к убиенным была вроде бы устранена и правда восторжествовала.
Теперь взялись за нее — не косвенно, а впрямую, — возведя обвинение, чудовищнее которого она не могла и придумать. Кто же она, Лиля Брик, по новой версии, утвержденной на самом верху? Оказывается, не любовь поэта, не его муза, не та, которая сделала все возможное и невозможное, чтобы он занял место, ему подобающее, в обществе, в умах, в истории, а — его убийца! Не только в метафорическом, но едва ли и не в буквальном смысле. Дьяволица, вложившая в руки ему револьвер и понудившая нажать курок. А то и того хуже: участница заговора, итогом которого явилось его убийство, то есть событие, подлежащее рассмотрению не литераторами, а юристами. Наследники тех, кто воистину довел поэта до самоубийства, заметали следы, отводя подозрения от себя и направляя их в ложную сторону.
Такой теперь представала она и против этого обвинения ничего не могла возразить, ибо не только она сама — ни один защитник ее так и не получил трибуну, чтобы вымолвить публично хотя бы одно слово. Жизнь между тем шла к закату, сил становилось все меньше, и не было больше надежды на то, что она дождется того времени, когда фальсификаторы и клеветники будут посрамлены, а их тайные цели — раскрыты.
Но сознание своей правоты оказалось сильнее физической немощи. Чего онаг собственно, могла бы бояться? Непрекращавшейся лжи? Но те, кого она уважала и чтила, как были, так и остались с нею, до остальных же ей вовсе не было дела. Презираемые и низкие люди уязвить не способны, и в полемику с ними люди порядочные вообще не вступают. Офицер не вызывает денщика на дуэль — есть такое давнее и непреложное правило, оставшееся неизменным и после тсцго, как времена рыцарства прошли, а правила чести будто бы перестали существовать. Да и возраст, и возраст… В семьдесят семь лет начинаешь по-другому смотреть на многое, и жизненные ценности предстают в ином свете.
Печальным дополнением к тем «радостям», которые принесла ей огоньковско-известинская атака, явился выход полумемуарной книги Валентина Катаева «Трава забвения». С этим писателем (скорее, с Катаевым-человеком, а не Катаевым-писателем) у нее еще в конце двадцатых возник какой-то тщательно зашифрованный в переписке с Маяковским и никогда не прокомментированный ею конфликт — оттого все написанное им в этой книге и имевшее к ней самой и близким к ней людям прямое отношение воспринималось с особенной остротой. «Сплошная беспардонная брехня» — так отозвалась она о «Траве забвения» в письме к Эльзе. И дальше: «Все наврано!! Все было абсолютно не так. (Речь идет о том последнем, поистине трагическом, вечере, который Маяковский провел у Катаева накануне самоубийства. — А. В.). Черт знает что!..»
Эльза отнеслась к сочинению маститого советского классика совершенно иначе. Не эмоционально, а профессионально: «Необычайная точность описаний заставляет верить тому, как прошел канун смерти Маяковского». Дальнейшее обсуждение не состоялось: сестры предпочли уклониться от спора, который все равно не мог привести к «общему знаменателю».
В самый разгар воронцовско-колосковской травли гонениям — иначе, естественно, и совсем по другому поводу — подверглись и Плисецкая с Щедриным. Балет «Кармен-сюита», созданный композитором по мотивам Бизе специально для Майи, был на грани запрета за «эротическую хореографию». Вся сталинская рать в музыке присоединилась к хору хулителей. Композитора и балерину поддержал Шостакович. Наряду с другими деятелями культуры, вставшими на защиту искусства от малограмотных администраторов и злопыхатели, оказались Лиля и Катанян. Порочный принцип «защити сначала себя, а потом защищай других» был им совершенно чужд. Как и чуждо уныние, отравляющее настроение близким.
И как раз в это время, когда все казалось таким беспросветным и повергало в отчаяние, Лиле вдруг улыбнулось счастье. Молодой шведский филолог Бенгт Янг-фельдт, изучавший творчество Маяковского и историю литературной борьбы в советской России двадцатых годов, познакомился с Лилей в Москве, возмутился несправедливостью, к ней проявленной, и вывел ее из той роли, которую ей навязали клеветники. На шведском языке появились ее воспоминания — те самые, которые были изданы в сорок втором крошечным тиражом на Урале. И нигде больше. Они имели большой резонанс. Затем там же, в Стокгольме, вышли по-русски воспоминания Катаняна и Эльзы, как и статьи,