Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот, уже загубленный, мемориал еще дотягивал последние дни в ожидании своего переезда (на расселение изгнанных жильцов и подготовку помещения в Лубянском проезде требовалось время), а разделаться с ненавистным окружением Маяковского надо было как можно скорее. Со стен Гендриковского мемориала срочно сняли все портреты друзей и соратников, оставили только Иосифа Уткина и двух Александров: Жарова и Фадеева. «Потом поняли, — писала Лиля в Париж, — что это не звучит, сняли и их. И остался Володя один как перст!.. О, Господи…»
Шлюзы открылись — хлынула вода. Для потока грязи и поношений больше не существовало никаких преград. «Огоньковцы, — писала Лиля Эльзе, — хотят нас растоптать. На друзьях лица нет, но сделать никто ничего не может. Была бы я помоложе — подала бы в суд (такой совет дала ей, плохо разбиравшаяся в советских реалиях Эльза. — А. В.), и поступила бы глупо, оттого что толку все равно никакого бы не было». Торжествуя победу, при поддержке Воронцова (то есть, иначе сказать, самого Суслова), Людмила и Колосков выпустили сборник воспоминаний о Маяковском его «родных и друзей», где друзьям-то как раз и не нашлось никакого места.
Кроме перепечатанных из различных газет и журналов официально-мемуарных статей составители опубликовали фрагмент из рукописи художницы Елизаветы Лавинской — той самой, которая «подозревается», будто она (скорее всего, и не будто…) является матерью сына Маяковского — Никиты. Ее чувства к Лиле нетрудно понять — их-то и обнажила она с предельной откровенностью, будучи тяжко больной (она завершила свои дни пациенткой сумасшедшего дома), в манускрипте, созданном в 1948 году и попавшем в руки воронцовско-колосковской компании.
Об остроте чувств мемуаристки свидетельствуют следующие пассажи из этого манускрипта: «В памяти запечатлелась фигура великого поэта, его беспомощно опущенные руки. Рядом визгливый крик Лили Юрьевны, ироническая улыбка Осипа Максимовича и мрачная тень фанатичного догматика с лицом иезуита — Сергея Третьякова»…
Или такой: «Лиля Юрьевна принимала на крыше солнечные ванны и одновременно гостей. <…> Не знаю почему, но я почувствовала тогда себя невыносимо скверно. Слезы Лили Юрьевны, ее злое лицо, дергающиеся губы <…>. От этого нового, бриковского быта несло патологией». Зато «от Людмилы Владимировны веяло каким-то внутренним, физическим здоровьем <…>. С ней так легко было дышать после этого балкона с возлежавшей голой Лилей, исходящей злостью и слезами из-за страха упустить Маяковского».
Под стать оценкам были и «факты».
О Маяковском мемуаристка почему-то слышала от Лили одни только гнусности. В силу непонятных причин Лиля будто бы избрала Лавинскую (нашла кого!) своей конфиденткой и так говорила ей о поэте: «Какая разница между Володей и извозчиком? Один управляет лошадью, другой — рифмой». Таков уровень этих «воспоминаний», которые призваны были изничтожить Лилю и изъять ее из биографии Маяковского руками людей, принадлежавших вроде бы к ее же кругу.
В конце апреля 1968 года, незадолго до отлета в Париж, я встретил Бориса Слуцкого возле писательской поликлиники и пошел его проводить. Был непривычно теплый для весенней Москвы солнечный день, и Слуцкий тяготился своим, хоть и распахнутым, но не по сезону, пальто. Он был молчалив, говорил главным образом я, а он изредка вставлял какие-то слова для поддержания разговора. Жена его, Таня, тяжко болела, надежды фактически не было никакой (Лиля не один раз устраивала ей для лечения поездки в Париж). Я знал это и даже что-то спросил про ее здоровье, но от ответа на этот невыносимый для него вопрос Борис уклонился.
В основном говорили о том, что творилось тогда в Чехословакии. Вдохновленный последней речью Дуб-чека, которую мне удалось, продравшись сквозь вой глушилок, услышать по радио «Свобода», я почему-то был полон наивного оптимизма, но умудренный житейским опытом Слуцкий коротко и решительно, не вдаваясь ни в какие объяснения, охладил мой восторг: «Кончится катастрофой».
Уже прощаясь, он вдруг вроде бы невпопад сказал: «Вчера был у Лили Юрьевны. Затравят ее. Надо что-то делать». Всей подоплеки — той, что рассказана выше, — я тогда, конечно, не знал, а Борис не стал вдаваться в подробности, только спросил: «Писать в ЦК? Или совсем бесполезно, ты как думаешь?» Я не мог дать никакого совета, хотя бы потому, что не владел информацией. Совета, по-моему, он и не ждал. Скорее всего, этот вопрос был обращен це ко мне, а к себе самому. И вероятно, он еще долго — себе же — его задавал, потому что, как мы знаем теперь, лишь в конце июня написал самому Брежневу, дабы, сказано в письме, «привлечь <…> внимание к некоторым обстоятельствам литературной жизни».
«С развязной грубостью, — писал Слуцкий, — в манере детективного бульварного романа, Воронцов и Колосков пытаются доказать, что ближайшие друзья Маяковского — Асеев, Третьяков, Осип Брик, Кирсанов активно участвовали в травле, подготовившей самоубийство поэта. В том же уничижительном духе трактуются многие выдающиеся деятели советской культуры, например Илья Эренбург». Но «главная задача этих выступлений, — подчеркивал Слуцкий, — опорочить Лилю Юрьевну Брик, самого близкого Маяковскому человека, которую он любил всю жизнь и о которой писал всю жизнь». Письмо завершалось короткой фразой: «Прошу Вашего вмешательства» и информацией о том, что автор письма — член КПСС с 1943 года (вступил в партию на фронте) и имеет партийный билет номер 4610778.
До адресата письмо, разумеется, не дошло, его отфильтровали в подотделе писем общего отдела ЦК, снабдив пометкой двух партаппаратчиков: «Трв. Слуцкому сообщено, что редакциям газет и журналов предоставлено право самим решать вопрос о целесообразности публикаций тех или иных статей, не имеющих официального характера». Инцидент был исчерпан. «Или совсем бесполезно?» — вопрос этот и был ответом. Слуцкий, конечно, сам хорошо знал заранее судьбу своего обращения на высочайшее имя, но позволить себе промолчать просто не мог.
Что же это за сочинения «в манере детективного бульварного романа», которые заставили Слуцкого переломить самого себя и все-таки обратиться за помощью к «уважаемому Леониду Ильичу»? Что побудило писать в ЦК по тому же поводу — и с тем же, разумеется, результатом — поэта Семена Кирсанова и критика Зиновия Паперного? Даже Константин Симонов, с его положением, именем и связями, даже он не смог пробить своим