Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно, конечно, обернуться так, чтоб и вашим и нашим: пожилая «филармония» станет гранд-дамой передачи, а Настя — ее юной помощницей, уродство и красота, старость и младость, разность совершенно противоположных потенциалов… Но не такая уж дура эта «филармония» (Наталья Ильинична ее хорошо знала по кое-каким совместным делам), чтобы решиться на такой невыгодный для себя контраст!
Эх, хорошо бы Настеньку в «Международный обзор» пропихнуть, пусть иностранной культурой позаведует, это сейчас актуально, но ведь нельзя в «международку» без языка, хотя язык на самом деле есть, а вот корочки насчет его нет, да только разве можно ее, родную кровиночку, в политическую передачу отдавать, когда и подозрительная перестройка уже объявлена, и ускорение не за горами…
Пока родители судили да рядили, определяя судьбу дочери, загадывая на будущее, перетряхивая прошлое, сожалея о своих ограниченных областными пределами возможностях, бесполезных на столичных бескрайних перспективах, Настя решила свою судьбу сама.
Она вышла замуж.
Нет, вовсе не главной потребностью в Настиной жизни была любовь. И нельзя сказать, что она дышать не могла без этого чувства, что не мыслила своего существования без взаимной привязанности и что вся ее судьба — точно бусы на нитке, узловые средоточия которых обозначают влюбленности, любовишки, любови и любовищи. Наоборот, она являлась идеальным объектом влюбленности, но отнюдь не ее субъектом — ибо таковой подразумевает под собой изрядную толику самопожертвования, а Настя жертвовать не умела, брать — да, жертвовать — нет. Слишком много ее было для одного человека, слишком щедро для одного, по-царски, с перехлестом, с наплывом, с мениском, не удержать, чтобы не пролить, не остановить, чтобы не сбежала, как закипевшее молоко. Не приручить.
Зато в ней обнаружился природный дар снисходительно принимать пылавшие сердца, не вручая никому своего собственного органа взамен. Казалось, она была создана для того, чтобы за ней ухаживали, дарили ей цветы, жертвовали для нее семьей и фамильной честью, стрелялись из-за нее, уходили на войну, принимали постриг и отдавали жизнь без остатка. И если изредка она одаривала своих поклонников случайным снисхождением, то это не значило у нее ни любви, ни нелюбви: случайная прихоть самовластной царицы, простодушно принимающей сердечное чувство за куртуазный прием для уменьшения придворной скуки и увеличения придворной рождаемости.
В ее коротенькой девичьей жизни было не так уж мало мужчин, беззаветно влюбленных в нее: и тот мальчик во дворе, показавший ей место, где живут червяки, и бойкий детсадовец с асоциальным будущим, посвятивший ее в таинство пола, и робко лепечущие слова дружбы одноклассники, и моложавые сослуживцы отца, смутно, с безотчетной тоской взиравшие на абсолютно недоступную, не предназначенную им отроковицу, и телевизионные мальчики на побегушках, между двумя сигаретами отваживавшиеся на опытный, слюнообильный поцелуй, и один гений-тромбонист с зеленоватыми от духовой меди зубами, победитель международного конкурса, и преподаватель истории из училища, настаивавший на приеме зачета у приболевшей Насти в своей личной квартире, но, когда она по простоте душевной отважилась прийти к нему, не только не посягнувший на ее целомудрие, но даже и на порог ее не пустивший, отделавшись просунутой в дверную щель зачеткой… И наконец, самый главный, самый постоянный поклонник: Сережа Баранов, сын папиного заместителя дяди Коли Баранова, рыхлый губастый сверстник — одно слово, Бараненок, друг детства, смешной и никогда не принимаемый всерьез.
Илюша Курицын, по странному стечению обстоятельств оказавшийся мужем Насти, совершенно не походил на ее остальных ухажеров. Это был двадцатипятилетний балбес, равномерно деливший свое свободное время между рок-музыкой и дружескими попойками. В то переломное время в моду вошло все альтернативное, а Илюша был альтернативен, как никто из Настиных знакомых: гитара, песни со смутным смыслом, прокуренные комнаты музыкальной общаги, дешевое плодовое вино с уксусным привкусом… Его родители обитали в районном центре — что-то вполне среднее, не престижное, не то ветеринары по вызову, не то бухгалтеры по назначению.
Илюша пел песни с важными, значительными словами, а Насте было скучно в женской устоявшейся компании — она почему-то все томилась в последнее время, все чего-то ждала. Недавно ей стукнуло восемнадцать, жизнь практически прожита — и что? И ничего! Будущего нет, в прошлом вспомнить нечего, дома скукота, нянюшка трындит про честь смолоду, поджидая свою воспитомку после ночных посиделок и ахая над ее прокуренными свитерами, отец на работе, московское министерство давно превратилось в призрак отца Гамлета, мать требует от нее то, чего не может дать сама, — определенности жизненного пути и твердости в достижении неведомых целей, преподаватели ставят ей пятерки за красивые глаза, к «фоно» ее совершенно не тянет, музыка осточертела, смута и брожение в голове, в телевизоре — неясные намеки, кажется, что скоро настанет новая, с иголочки жизнь, но, какой она будет и будет ли вообще, неизвестно. Старое умерло, новое еще не родилось. Смута, суета, тлен. Разбросанность.
А тут Илья Курицын смотрит на нее пронзительным взглядом, ревя прокуренным баритоном: «Мы ждем перемен»… А когда она обнимает его по-приятельски, когда целует, уколов губы о щетину, с отставленной сигаретой в руке, он отчего-то вдруг неудержимо краснеет, старается вырваться, уйти, спрятаться в раковину своей бухающей ударными музыки — скучной, абсолютно рецептурной музыки, с убогой мелодией и нескладными словами, однако ужасно созвучной этому убогому и нескладному времени. К тому же Илья такой храбрый на словах и такой робкий на деле…
И когда Настя остается у него на ночь, по-хозяйски выпроводив рок-шантрапу, разогнав ее по хатам, по ночным делянкам, по приватным норам, он притворяется пьяным, бестолковым и неумелым, так что ей приходится напустить на себя ухарский, разудалый вид — чтобы, наконец, понять, что в этом такого и зачем это нужно. Чтобы потом плакать до рассвета безмолвными слезами, уткнувшись в подушку, потому что оказывается — ничего такого и низачем не нужно. Чтобы принимать как должное жалкое мычание Илюши, извиняющееся — но зачем? Просящее прощения — но за что? И совсем это было не так, как в песне про ночку,