Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Годам? — тут же отозвался Святослав. — Старую собаку не волком звать. Разве ты прибил щит на воротах Цареграда? Припала было честь, да не сумел ее снесть. Только что за время у нас для разговоров? Иду — свою дружину соберу.
Уже вполне успокоенный он резко встал с лавки и решительно шагнул к выходу, однако вслед за ним поднявшийся Асмуд удержал его за плечо, укоризненно качнул головой в темно-зеленом колпаке.
— А ты не горячись, может, и прав Свенельд: оставим малую дружину в Киеве. Нать и Киев не заголить, ты и сам разумеешь, — и поскольку главной его задачей было примирить князя и первого воеводу, добавил: — Какое твое суждение, Свенельд?
Глотая иглы обиды, раздирающие все его нутро, Свенельд не мог не сознавать, что той поддержки, которую он сумел снискать у части дружины и прежде всего киевского еврейства, оплатив ее беззаконным расточительством народной дани, не достанет для того, чтобы низложить русское понимание чести вместе с родовым князем, неосознанно (видимо) становящимся на его защиту. Конечно, деньги кое-что значат и для Руси. Но Свенельду ли было не знать, что на них здесь нельзя купить благорасположение самых уважаемых волхвов, на них нельзя приобрести ратное воодушевление дружинников и уважение врага, даже всегда радующиеся побрякушкам и всяким чувственным удовольствиям жены в глубине души все равно будут испытывать презрение к мужу, не наделенному величием. Что же оставалось Свенельду? Находясь в самом расцвете жизни, числом ратных свершений (что вроде бы было предписано его земному пути) он последние годы вряд ли значительно превосходил семнадцатилетнего Святослава.
— Да-а… Вестовщик донес, что хазарский отряд не столь уж велик, и еще не известно… — Свенельд перевел дыхание и наконец оторвал от пола свои бледно-бледно голубые ледовидные глаза, от охватившей их усталости казавшиеся тусклыми, мутными, словно тающими. — А градским людям, конечно же, куда спокойнее будет, если с ними малая дружина останется.
— Святослав? — обернулся Асмуд.
— Что ж, тогда пусть остается, — кивнул князь, — но мне все равно ратовать идти. Значит с лепшей дружиной буду хазарскую мразь рубить. Так будет.
Хоть и взял бывший Святославов кормилец на себя труд примирителя (а потому следовало ему держать себя как можно безразличнее к обеим сторонам), все же не смог удержать отецкого восхищения перед юношеской чистотой и мужеской, поистине, княжеской, неколебимостью своего вскормленника. И как же по-настоящему он был хорош собой! Тело человеческое завсе создает дух. Лоб или руки, походка или взгляд — всего лишь материальное свидетельство доброты или желчности, безбоязненности или боязливости, чистосердечия или склонности к стяжательству… Многие годы бездействия воинского таланта, способности к борьбе (что, как известно, для мужского удела равнозначно жизнеспособности) изрядно переиначили прежде восхищавшую открытость лица и великолепие самой стати северного витязя, обабили его, — некогда впалые с подвижными желваками щеки подпухли от жира, округлился подбородок, стремление уклоняться от ежедневных упражнений на Перуновом поле ради удовольствий бездействия и чувственности придали его прежде поистине русским богатырским плечам сомнительную покатость.
— Конечно, пусть молодой князь, если хочет, в челе похода становится, — мучительно выжимал из себя слова Свенельд. — Хотя, если не захочет он себя беспокоить, то мы и сами, думаю, могли бы…
— Вот и славно! — быстро подытожил переговоры Асмуд. — А теперь, прошу я вас: надеть обняться, чтобы, если какая обида была, — забыть и зла уже друг на друга, стало, не копить.
Каждый по-своему не хотел умножать значение происшедшего, и потому с большей ли, меньшей ли охотой Святослав и Свенельд сошлись, охватили руками плечи друг друга, но, поскольку разговор, происходивший в это время между их душами, никак не предполагал выражения ни любви, ни дружества, они старались не соприкасаться взглядами.
Часом позже дружина уже была выстроена на противоположном, левом, берегу Днепра, с тем, чтобы, выслушав последние указания вожаков, двинуться навстречу хазарскому войску. Молодому князю все происходящее с ним казалось свидетельством подступающего откровения. Все сказки и сказания древних байщиков о подвигах мужества, доблести и самопожертвования, семейные предания; растерянные лица русских витязей, отбывающих ломать копья в борьбе с арабами (хоть и в этом году!) во имя баловства заразных византийских дворцовых шлюх; наглая повадка головки Жидовского города, пересчитывающая собранную по всей русской земле дань, с тем, чтобы строго третья часть ее была отправлена в Итиль, а еще одна треть — отчислена киевскому кагалу[382]; ненароком слышанные намеки о будто бы причастности его матери, Ольги, к смерти отца; каждодневно разряженные жены, пузастые не от носимого в чреве младенца, а от дурного жира; сетования русских людей на отход многих князей от отеческой веры… все разнородные, разрозненные в обычной жизни образы вдруг соединились в едином значении, пробуждающем в пламенном сердце всевластный боевой порыв. Конечно, все должно было решиться сейчас, в неистовой кровопролитной схватке, из которой, может быть, и не суждено ему вернуться живым, но какое значение могла бы иметь такая мелочь, если той ценой будет отвоевана не просто свобода его родины, но и восстановлена ее честь, которой столько восторженных слов посвящают древние песни. Так вот жарко билось семнадцатилетнее сердце Святослава, когда петлистой полузаросшей дорогой он гнал старого Воронка (с которым все не имел силы расстаться) в числе передового отряда тысячи отборных конников. До этого ему приходилось соучаствовать только в незначительных стычках с небольшими отрядами степняков, чьи ерундовские, но паскудные набеги по южным окраинам Руси время от времени оплачивала то братия Константина из Византии, то шатия Иосифа из Итиля. Но теперь совсем другое. Теперь беспощадная сеча…
Синяя зелень гребенчатых ельников, слева и справа летящих навстречу вершникам, лишь кое-где разбивалась ярко-желтыми пятнами небольших березовых рощ. Иногда широкий гулкий звук лошадиных копыт на дороге сменялся хрупом палых сучьев заступившего путь многоцветного леска из осин, кленов и лип, то звучание копыт теряло силу, если их выносило на песчаную поляну, некогда расчищенную под ниву, а теперь брошенную, поросшую чахлым и уже умерщвленным осенью быльем. Как никогда прежде пропитанная солнцем рудная листва на ветке явора или белое облако, соединяющее лазурь и желть, не казались Святославу такими значительными, столь прочно связанными родословием с его духом, что мысль о вполне вероятном скором расставании с ними впервые показалась мучительной. И вновь голые бурые стволы, прикрытые снизу желтоцветными паневами черемух и рябин. Громкие противные вопли синекрылой сойки, возмущенной вторжением в ее жизнь человеческой бестолковщины. Маловодная речка или широкий ручей с красной от нападавших в нее листьев водой. И опять чистые светлые долы с маленькими деревянными русскими храмами на редких холмах или буграх…
В том, что мир, подчас расползался в глазах Святослава желтыми, синими, зелеными лентами, причиной была не столько быстроходность его коня, сколько резвость мысли, подготовляющей душу к поступку. И все же взгляд князя, проницая ту осеннюю радугу, по временам наскакивал на лица ближних спутников, без изъятия превосходящих его годами. И чувство истинной, великой и нелицемерной любви, любви священной, навеки недоступное блудливому сознанию черни, захлестывало ретивое. Эти большие сильные люди, еще до его прихода в этот мир, стояли на страже законов Рода. И теперь, когда Правда взмолилась о защите, они вновь, направленные всесильной десницей Перуна, спешат послужить ее святости. Значит северянам и вятичам больше не платить жидовину по белой девке от дыма, не гибнуть за чужую корысть русским богатырям, не топорщиться печенегам в южных степях, а кроме того и аланы, и гузы, и сами хазары в пояс поклонятся русичам, сбыв с намозоленных плеч своих двухвековое иудейское иго…