Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спозаранку каждый стремился поскорее прибыть в первый храм Киева, стоящий в самой его середке, чтобы Единому Русскому Богу — Роду, Роду-Сварогу, принести жертву, поделиться с ним частью того, что было смыслом его земного труда, того, что он почитал наиценнейшим в дарованной ему жизни. Кто-то нес в храм пшенную кашу, щедро сдобренную коровьим маслом, кто-то ставил в ногах четырехликого великана смесные и белые калачи, женщины в парче и в поскони дарили ему мотки цветной пряжи и вышитые черемным шелком ширинки; турьи рога, окованные серебром с чернью, топорики с выбитыми на щеках обухов знаками неба подносили мужи с розовыми шрамами на лицах, неудержимо смешливые глазастые дивчины украшали святое место кистями красно-стеклянных ягод калины, и нередко среди них оставляли колечки, сережки, костяные гребни с конями или лебедями; кто делился богатством, кто — клятвой, кто — словом любви, смекая или не осознавая уготованное ему Сварогом назначение. Но, лишь оставив в святилище свой маленький дар, всяк спешил прочь из тесного города, ибо главное событие протекало в куда более обширном и долговечном храме, крышей которому его создатель предназначил светозарные облака, а внутренним убранством — вороха и потоки желто-горячей, иссиня-лиловой, сумеречно-пурпурной листвы…
Гулянье протягивалось от Подола ко всем четырем горам и даже огибало самую дальнюю гору Рода, на лысой вершине которой с ночи горела крада, распространяя по окрестным долинам и ложбинам, над Днепром и Почайной, по дворам на Подоле и на Киевской горе вместе с запахом гари неявственные ароматы отданных огню волшебных трав. Киевский посад гудел несуразным смешением голосов сотен свирелей, гудков и волынок, кипел толпами необыкновенно ярко одетого народа, то и дело выбрасывая из себя новые многоцветные людские волны, растекавшиеся и расползавшиеся широко по хорошо пропеченному за лето долу цвета поджаристой хлебной корочки и склонам холмов, переливавших жаркими осенними красками.
Против церковки, на всякий случай наглухо закрытой, носившей имя прозорливца из еврейских баек, заколовшего у потока Киссон четыреста пятьдесят пророков-соперников — некоего Илии, посреди выгона шумно играли в бабки молодые рыбари из Осокорки и подмастерья кожевников из Клинца. Там, у основания горы, на которой по преданию селился род Щека, одного из пращуров полянских, вбили два столба высотою в сажень, друг от друга саженей в четырех, на те столбы бревно положили необтесанное толстое; с двух концов забираются на него молодцы, сходятся посередке, — и вот кто кого столкнет; так ведь мало столкнуть, надо так исхитриться все устроить, чтобы самому-то на бревне устоять. Вокруг толпа — крики, смехи, с одной стороны подначки, с другой ободрение… А здесь, возле торга, и девки, и бабы окружили гусляра, — играй им. Тот все ломается, это чтобы бабы-то его подольше упрашивали. Сам в простой крашенине, с ножом и ложкой за поясом, а на голове колпак высокий из атласа цвета макового, да по окраине колпака еще ожерелье пристегнуто с пуговками серебряными, с камушками малариузовыми[369]. Подошла к нему баба. На ней наряд шелковый трех цветов — цвет вишневый, цвет сливовый и сизовый. А подол и края рукавов тесьмами расшиты и жемчугом пальца в два шириной. В ручке маленькой держит, покручивает рудо-желтое молодильное яблоко[370], у грека купленное, верно, больше из щегольства.
— Что ты все кочевряжишься? — говорит. — Ну-ка, Овсень, ударь по шести струночкам, сыграй нам. Видишь, бабы петь хотят. Вот и князья слух приклонят.
Последние слова молодица выговорила очень громко, несколько нескромно ужимаясь и гримасничая, поскольку углядела приближающуюся к стайке девок и бабочек честную компанию, впереди которой вышагивал Святослав рядом с Русаем, одним из сотских своей дружины, — парнем рослым, но не смотря на подошедшую возмужалость, все еще по-юношески костлявым.
— А и подпоем! — выкрикнул в ответ кто-то из молодцев.
— «Садился Вышезар на коня богатырского», — прибавил другой.
— Ну не-ет! — в один голос запротестовали бабы. — Нет, нет, лучше — «В темном лесе, в темном лесе»! Овсень, «В темном лесе» играй. Ну же, играй!
Разве с бабой сговоришь! Баба, что горшок: что ни влей — все кипит. Оттого грянувшей песне не было никакого дело до прославления мужества и памяти великих предков; раскатываясь и замирая, звеня и трепеща, она должна была лишь возбуждать к веселью и счастливому забвению житейских горестей и не столько обращаться к разуму, сколько ласкать слух согласием нежных слов и мягких звуков. Но ведь это был праздник для всех…
В темном лесе, в темном лесе,
В темном лесе, в темном лесе,
За лесью, за лесью,
Распашу ль я, распашу ль я,
Распашу ль я, распашу ль я
Пашенку, пашенку.
— Ладно, хватит бабиться, пойдем вон на кулачников поглядим. Может, страсть заберет, так и свою ряшку можно будет не поберечь… — толкнул плечом товарища Святослав, но тут же сам себя и остановил.
Я посею, я посею,
Я посею, я посею
Лен-конопель, лен-конопель.
Сквозь гудящий рой открывающихся и закрывающихся ртов к нему прилетал васильковый взгляд. Нет, другие девицы и даже бабы (нынче курица — и та фурится) тоже смотрели на него, и еще как смотрели, — и подмигивали, и подмаргивали, едва искры из глаз не пускали. А в этих глазах не только краска была цветочная, но, словно те же волошки, были они… подлинные, что ли… Такие же простодушные и, как те цветы луговые, серьезные.
Как повадился, как повадился,
Как повадился, как повадился
Вор-воробей, вор-воробей.
— Это кто же такая… красавица?.. — повел удивленными глазами Святослав.
Русай, уж повернувшийся уходить, обернул свое узкое белое лицо.
— Эта — да. Краса писаная! — со значением причмокнув согласился он. — Милесой зовут. Дергача дочка. Только ведь она второй год замужем за Вертигорой, обозным нашим. Это которая яблоко заморское в руке вертит, да?
— Да какое яблоко! — досадливо махнул рукой князь. — Тоже мне кралю нашел, — овца овцой. За Вертигорой, говоришь? А задницей трясет, точно блядь пропащая. Нет, Русиша, та, что как раз за овцой этой расфуфыренной стоит, вон та, тихая такая…
Русиша, видимо, был разочарован выбором своего друга, во всяком случае и губы скривил, и головой покачал.
— Предслава, что ли? Которая с двумя подругами? И с целой толпой всяких присмотрщиц? Удивительно, как это родитель ее вообще на гульбище отпустил?
— А что, не пускает? Кто это?
— Да Рулав, кто. Сразу видно, что ты больше насчет полонянок из крепостицы Хорева градка[371]любопытничал. Невест киевских вовсе не знаешь.