Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой глобальной гегельянской схеме почетное место Трунк оставил за Шолом-Алейхемом. Выбор непростой — Трунку было нелегко преодолеть свои собственные метания. Может быть, поэтому «Шолом-Алейхем, его личность и его сочинения» (Варшава, 1937)? прекрасно изданная 443-страничная книга, открывалась портретом не Шолом-Алейхема, а самого Трунка. Подобно другим критикам, предшествовавшим и последующим, Трунк полагал, что Шолом-Алейхем так и не преодолел мелкобуржуазную ментальность своих персонажей. Трунк отказывал Шолом- Алейхему в любой интеллектуальной сложности. Но в то же время Трунк придавал огромное философское и историографической значение фигуре этого «народного писателя» и его «маленьким еврейчикам». Заручившись поддержкой Фрейда и Юнга (возможно, впервые в идишской критике), Трунк рассматривал литературное творчество Шолом-Алейхема — в особенности его автобиографию — как форму компенсации не- сбывшихся надежд. Отталкиваясь от ощущения противоречия между мечтой и реальностью, Шолом-Алейхем уловил исторический фарс народа мечтателей и таким образом, согласно Трунку, приоткрыл коллективное бессознательное евреев. Из всех безумных мечтателей никто не был более еврейским, как психологически, так и по выразительности, чем Менахем-Мендл Шолом- Алейхема14.
Трунк напал на золотую жилу, открыв еврейские исторические архетипы на неизведанной территории обширного наследия Шолом-Алейхема. И очень вовремя. Будучи председателем идишского писательского клуба, Трунк рано получил предупреждение, что надо уезжать из Польши, чтобы спасти свою жизнь, когда разразился блицкриг. Он бежал с одной сменой белья — и рукописью нового исследования о Менахеме-Мендле15. Но несмотря на то что Трунк полностью идентифицировал себя со своим странствующим неудачником, олицетворением еврейской исторической судьбы, ничто из написанного Трунком до, во время и непосредственно после Второй мировой войны никоим образом не напоминало сочинения Шолом- Алейхема. В своих очерках, рассказах и романах Трунк культивировал урбанистический философский стиль и максимально возможное отдаление от ученого или разговорного идиша16. А в конце концов старомодный автор, ограниченный жесткими рамками критика-теоретика, опубликовал свою многотомную «Польшу»17.
Зачем было заглядывать в мир эксцентрических героев Шолом-Алейхема, если он мог просто обратиться к собственной памяти и найти их там? Если вся современная литература на идише родилась из знания, что традиция умерла, то какое завершение было бы более логичным, чем написанное в Польше? Поэтому нашему польско- еврейскому изгнаннику приличествовало написать comedie humaine (человеческую комедию), по крайней мере столь же полную, как сочинения Шолом-Алейхема. Чтобы облегчить акт запоминания, все персонажи превратились в карикатурные образы. Вереница хасидских предков автора вела себя так, как сумасшедшие чудаки в Йоше Калбе И.-И. Зингера. Ипохондрик Номберг, в своей полной дыма холостяцкой квартире, выглядел точь-в-точь как герой собственных рассказов Номберга Гершл Йедваб, имитатор и сказочник из трущоб Лодзи, воплощение другого хулиганского народного шута, Шайки Фефера. И даже храм искусства, идишский писательский клуб на Тломацкой, 13, был современным бейт-мидрашем, где стоял резкий запах дешевой еды. (Новый дом учения мог также похвастать дамами-участницами, «многообещающими литературными талантами», искавшими флирта, — ди литерарише байлагес, литературными приложениями18.)
«О идишские книжки!» — восхищается Трунк в одном месте. Когда-то дешевая бульварная литература с ее «Симхой Плахте» или «Тремя братьями» приносила в бедные еврейские дома любовь, приключения и тайну. Что произошло с этими чудесными книгами? Они исчезли, как вспоминал Трунк, во время кампании, развернутой Перецем, за литературную сказку и возрождение народной песни в двадцатые годы19. Тридцать лет спустя, когда его великий труд был завершен, Хана умерла и одинокому вдовцу нужно было платить за квартиру со спартанской обстановкой на Вашингтонских холмах, Трунк принялся штамповать библиотеку идишских народных классиков, которых он переписывал на перенасыщенном идиомами идише. Его целью было не только возродить народный дух, но и превратить язык идиш и европейский еврейский фольклор в хранилище двух сокровищ — еврейского мифа и еврейской истины20.
Но самое значительное наследие, оставленное Трунком в течение его последних лет, прожитых в Америке, была автобиография, озаглавленная «Книга сказок моей жизни». Польша с ее живыми наблюдениями и пикантными подробностями была своего рода развлекательной книжкой с продолжением, которой вскоре начнут подражать другие авторы идишских автобиографий, например И. Башевис Зингер и Мелех Равич. Прошлое перелагается в еженедельные выпуски, сложная личность автора воплощается в памятных встречах, все жизненные травмы смягчены ради читателей, которые уже читают идишскую литературу, не чтобы научиться чему-то новому, а скорее чтобы утвердиться в том, что они и так знают — это жалкие остатки великого культурного эксперимента, который был прерван обрушившимися несчастьями.
Ни один идишский писатель не прожил более драматическую жизнь, чем Аврагам Суцкевер (1913-2010), но ни один из них не поведал о себе так мало. Его категорический отказ рассказать историю своей жизни «напрямую», когда в возрасте пятидесяти семи лет он начал формулировать «фрагменты будущей биографии», и его решительный отказ смириться с кончиной идишской культуры, способствовал возрождению той части наследия новой идишской литературы, которая в противном случае была бы утеряна — метафизического и гротескного мира фантазии Дер Нистера21.
«Юноша и священник, и я происхожу от сынов священников, и я возрос там благодаря своему времени и новому пророчеству». Так написал торжествующий Дер Нистер на пике своего мессианского пыла. Всего через девять лет, в скатологической карикатуре «О самом Дер Нистере» он опустился до того, что предлагал себя внаем, как паршивого шутника и рифмоплета. Для Дер Нистера шутовской демонический нигилизм означал конец пути к самосовершенствованию. Для И. Башевиса Зингера тот момент, когда он пришел к выводу, что идишизма больше нет, стал точкой отсчета. Способность послевоенного идишского писателя превратить себя в сказителя, как в роли пророка-мечтателя, так и наемного барда, была предопределена в момент измены истории, которая с этого момента неотделима от его личного повествования.
Суцкевер заменил автобиографический нарратив уникальным, глубоко поэтическим стилем, используя сложные временные рамки, отвергающие причинно-следственные связи и заигрывая со сказочной и романной традицией. Подобно загадочному Гедахт Дер Нистера, сборники рассказов Суцкевера самими заглавиями расширяют рамки идишской словесности до невероятных пределов: «Дневник Мессии» (1975), «Где ночуют звезды» (1979) и «Пророчество внутреннего ока» (1989). Он описывает «Райскую монету», которая упала в тот день, когда