Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава девятая Состояние памяти. После Холокоста
К кому теперь мне обратиться и кто может подсказать мне слова песни? К старому кантору, который знал все гимны святых поэтов? — Я все, что осталось от их слез.
Ш.-Й. Агнон, 1962
Многие годы в гостиной моих родителей висела большая картина, написанная маслом. На ней была изображена многолюдная варшавская улица, полная крупных и мелких фигур евреев, идущих по разным делам. Моей матери особенно нравился шарманщик, который смотрел прямо на вас из самой середины полотна: он напоминал ей об уличных певцах в виленских дворах ее молодости и о ней самой в те времена, полуулыбчивой, полупечальной. Что касается меня, я помню, что восхищался носильщиком с огромной корзиной угля на спине, потому что даже ребенком я понимал, что он непропорционально больше других фигур и выделяется среди них. Почему же, думал я, такой взрослый художник, как Йосл Бергнер, рисовал не лучше ребенка?
Как я теперь понимаю, утрированный образ носильщика был ключом к бергнеровскому воспроизведению прошлого. Хотя он стремился изобразить настоящий варшавский дворик, где рос в доме своего отца, Мелеха Равича — «Волынская улица, Варшава, 1927» было написано на оборотной стороне полотна — и хотя свет, исходящий из мансарды в левом верхнем углу картины, напоминает о мансарде на Новолипках, 46, описанной Равичем в его мемуарах, картина Бергнера — не просто отражение реальности1. Носильщик, видимо, не кто иной, как Бонця-молчальник, а тощий мальчишка, который тащит кувшин, воплощает бергнеровское видение образа Мотла, сына кантора Пейси, который продает пенистый квас на улицах Касриловки.
Бергнер восстановил свое польско-еврейское прошлое, смешивая факты и фантазии, потому что после 1940 г., когда он жил в далекой Австралии, иного реального пути назад, кроме как через творческую измену, уже не было. С некоторой долей неодобрения анализируя более поздние иллюстрации Бергнера к Перецу, где появилось еще несколько изображений Бонци- молчальника, поэт Я.-И. Сегал затронул глубинную природу этой измены: Бергнер в натуралистическом и слегка гротескном стиле передал идеализированные образы идишского литературного канона2. По-видимому, Сегал также не одобрял ангелов Бергнера, которые казались насмешкой над бродячими проповедниками и мистиками, застрявшими в соседнем доме, а также козами, собаками и голубями, похожими на людей. Сегал мог еще добавить, что иллюстрации к
Бонце, гротескный рассказ о котором, кстати, никогда не входил в цикл «Рассказов в фольклорном духе», сами по себе были изменой в обратном направлении: Бергнер истолковал самого жалкого персонажа Переца в трагическом ключе.
Перец и Бергнер определили внешние границы моего рассуждения, поскольку один из них стоит у истока восточноевропейского еврейского культурного возрождения, которое я называю искусством творческой измены, а другой — у его финишной черты. Перец, как я показал выше, изобрел технику избирательного возврата и превратил ее в способ преодоления утраты религиозной и светской веры, а также восстановления такого прошлого, к которому могло обратиться расколотое общество. Он показал своему поколению, что современность — это улица с двусторонним движением, что каждый может придумать прошлое по собственному образу и подобию, создав явление культуры, которое другие по ошибке примут за реальность. Поскольку Бергнер сам был продуктом идишского школьного движения, вдохновленного в начале своего пути идеями Переца, городские пейзажи Бергнера объединили мужественных Бонцей и изнуренных Мотлов из идишской литературы с суматохой еврейской Варшавы. В центре стоит бородатый шарманщик с грустной улыбкой, и его шарманка играет множество скарбове (заезженных) мелодий, которые так дороги любой городской народной культуре. Он был художником, собиравшим воедино частицы прошлого, уравновешивая гиганта, несущего уголь справа, гигантом, несущим лед слева; их окружают бочки с рыбой, корзины с бубликами, мальчишки из хедера и нищие; мать с ребенком, рыночная торговка, женщина, глядящая из окна. Он и его мелодии были совокупностью того, что осталось: заблаговременно записанные мелодии, которые вновь звучат под грозным небом, и слушающий их народ, наполовину настоящий, а наполовину выдуманный.
В самом варшавском еврейском квартале, отделенном от «арийской стороны» с 15 ноября 1940 г., могучего шарманщика сменил книгоноша из гетто, «с бледным лицом и почти погасшими глазами», который продает книжки на идише по бросовой цене3.
«Здравствуй, друг мой! — обращается он к кому-то. — Ты должен купить книжку “Голод” [лауреата Нобелевской премии Кнута Гамсуна], всего 50 грошей».
«А вот вы тут, у вас тут нет дома, — поворачивается он еще к кому-то. — Вы, должно быть, откуда-нибудь из Люблина или из Сломатича, почему бы вам не купить [поэму Хаима-Нахмана Бялика о Кишиневском погроме] “Сказание о погроме”!»
«Евреи! У меня для вас выгодное предложение! Полное собрание Менделе почти даром. Зачем тратить злотый, чтобы пробраться [в помещение юденрата] на Гжибовскую или [в контору Еврейской взаимопомощи] на Тломацкую? За те же деньги вы можете купить [сатиры Менделе] “Паразит” или “Общинный налог” для вашей домашней библиотеки. Покупайте, евреи! Самые лучшие книги: “Цепи” [Лейвика], “Разбойники” [Шиллера], Зайн крампф [Гитлера], “У изголовья умирающего” [Переца] — всего по 50 грошей за штуку!»
В 1942 г. эти «потерянные книги» — покинутое имущество убитых обитателей гетто — будут использовать как туалетную бумагу. Но обрати
те внимание, как уличный фольклор толковал культуру, которая чувствовала себя одинаково комфортно в европейской и светской еврейской культуре. Обратите внимание, что некто (подписавшийся буквой «Ш.») письменно зафиксировал особенности разговорной речи, звучавшей на улицах гетто, а еще кто-то (из подпольного архива, называемого кодовым именем Ойнег табес) позаботился от том, чтобы спрятать эти записи в тайник в назидание будущим читателям в свободном мире. И наконец, обратите внимание на то, как тайная традиция, которая когда-то имела значение для любого еврея на улице, теперь требует подробного комментария, разом перечеркивающего всю искрометность и спонтанность текста.
Первое, что нужно было изменить на заре Холокоста, — это глубину отношений, скрывавшихся в утраченных культурах, которые породили утраченные книги: отношений между людьми и местами, настоящим и прошедшим, творцами культуры и народом. Выжившие, заняв место погибших, быстро ощутили радикальный перелом. В Палестине немолодой автор рассказов на