Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Новый Свет — место непрочное. Ряд гостиниц в Майами-Бич превращается в первобытную арену, где происходит схватка богов, а милый кафетерий по соседству сгорает сразу после того, как там происходит собрание Гитлера и его приспешников. Много раз Башевис использовал внезапные повороты событий и природные катаклизмы как сигнал связи между человеческой и космической реальностью. Но эти новые люди и места находятся вдалеке от проторенных идишскими рассказчиками дорог. По сравнению с Америкой рай и ад куда более знакомы и уютны.
Эта новая среда обитания еврейской литературы, которую образует редакция «Джуиш дейли форвард» в Нижнем Ист-Сайде и темные квартиры, предназначенные для спиритического сеанса в западной части Центрального парка, — не совсем точный профиль Америки, так же как Агарон Грейдингер — не закоренелый рационалист. «Я стал носиться с идеей, что человечество больно шизофренией», — размышляет он вслух, услышав шокирующую историю Эстер. — Что, если личность “гомо сапиенс”, человека разумного, расщепилась под влиянием радиации?» (Y 66, Е 298, R 18) Агарон по-своему так же чувствителен к деятельности тайных сил в мире, как рабби Пинхес-Менахем Зингер с Крохмальной улицы. Оба они присягают пророкам из разной реальности: сын — Эйнштейну, Фрейду и Вейнингеру; отец — Шимону бар Йохаю, Ицхаку Лурии и Бааль-Шем-Тову. Оба они проходят сквозь перипетии повседневной жизни, будто бы неся ответственность перед тайными силами. Но после каждой встречи отец все больше ослеплен чудесами Господними, а сыну остается только импровизировать. Лучшее, что может сделать современный рассказчик, это закончить повествование на двусмысленной ноте. Было ли у Эстер видение из параллельного мира? Живет ли она после смерти?65
Литература на идише в Новом Свете становится все более изолированным и обособляющим занятием. Мрачные прогнозы автора в 1943 г. подкрепляются его же собственными американскими рассказами, в который разговорный язык больше не ведет за собой в густо населенный мир народных верований и религиозной страсти. В результате американские рассказы Башевиса (которые он начал писать примерно с i960 г.) мало теряют при переводе, ведь терять им практически нечего: нет интонации, нет изобилия идиом, пословиц и изречений, не используется диалект, нет речевых моделей, характерных только для женщин, для чертей или представителей маргинальных социальных групп особенно характерно, что нет специального языкового кода, который позволял бы отличать евреев от неевреев. Синкопированная и афористичная речь рассказчиков Старого Света поглощена сбивчивым газетным стилем Ицхока Варшавского, и вскоре, из-за присущей переводчикам торопливости и желания упростить и даже сократить рассказы и монологи, действие которых разворачивается в Восточной Европе, народная речь и речь газетных новостей превратилась в единый безличный английский язык И. Башевиса Зингера.
Даже бедному дьяволу по ходу дела подрезают крылья. В англоязычном воплощении дьявол, который до этого так безжалостно поносил церковь, теперь не только держит язык за зубами, но даже становится чем-то вроде эксперта по христианству. В конце концов, английский язык укоренен в христианской культуре, и вполне нейтральное название «крестовник» (string of beads, шнур пачеркес) легко описывает розовый куст; «он жил у попа» (байм галех) превращается в «он жил в доме ксендза»; а описание косноязычного Зейдла, который «не хотел больше преклонять колена перед младенцем Иисусом» [зих буки цум йойзл], превращается в изящное «он не был склонен преклонять колена перед алтарем». Дьявол, которого заставили звучать более экуменически, уже не труден для понимания американских евреев конца пятидесятых (когда «Зейделиус, Папа Римский» был впервые переведен), и действительно мог представлять зрелого Башевиса перед лицом наиболее толерантной части американских христиан. Как только не осталось больше никого, кто мог бы обозначить грань между истиной и ложью, дьявол тоже стал моральным релятивистом, а взлет и падение Зейдла превратились в нечто абсурдное. В результате рассказ стал более модернистским и намного менее идишским66.
Тем не менее ответственный за кончину идишского рассказа дьявол одновременно указывает пути выхода из творческого тупика. В конце «Тишевицкой сказки» последний черт находит себе утешение, придумывая рифмы к названиям букв алфавита, как это делали говорившие на идише дети в Варшаве и Билгорае. Речь детей, с ее бессознательным смешением высокого и низкого, возвышенной истины и сатирического взгляда, может заново открыть мир изначального и комического рассказа. Детям, как впоследствии любил говорить Зингер, не нужны психология, социология, Кафка или «Поминки по Финнегану». Пожилой автор, чьи творческие силы, безусловно, были на исходе, который уже не мог не повторяться, который обращался теперь к мемуарам и автобиографии, чтобы свести старые счеты, внезапно нашел свое альтер эго в весьма милосердной фигуре «Нафтали-сказочника и его коня по имени Сус» (i975)67-
Только ли ради юных читателей Башевис сделал Нафтали радикально упрощенной версией Гимпла-дурня? Возможно, писатель имел в виду тех, кто с самого начала поставлял свой товар на современную идишскую литературную ярмарку — Менделе и его старую клячу. Если это так, то прием дьявольских рассказов Башевиса использован здесь для того, чтобы скрыть многочисленные потери: утрату веры, общины, рассказа и коллективной памяти, которые знаменовали рождение светской еврейской культуры. Все это есть у Нафтали. Несмотря на скромное происхождение, он обзавелся покровителем из высших классов, пожизненным местом действия для своих рассказов, постоянным домом и мифическим уголком отдохновения для себя и своей лошадки. Единственная его отличительная черта в том, что герой заканчивает свой жизненный путь вдалеке от еврейского жилья, где-то на пути между Люблином и Варшавой.
Успех детских рассказов Зингера, богато иллюстрированные издания которых есть на всех крупных языках, кроме идиша, демонстрирует, что искусство идишского рассказа следует рас
сматривать извне. С того времени, как идишский писатель достиг определенного возраста, он становится почитаемой фигурой по определению. Действительно, Зингер воспринимается именно таким образом